Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
Спрашивал крикунов на базаре:
– Знаете теперь, что у моего отца за глина?!. Видите ли, как светло горит светильник?!
Ибо видел Амет глаза народа, когда продавал хлеб в своей пекарне. Ибо слышал он голоса бедных:
– Все собаки, у старого только Али сердце! у молодого Амета сердце! Не у старого Али смешал шайтан в голове кровь с пылью: смешал шайтан в голове кровь с грязью у собак-торговцев! Пошли, Аллах, праведному Али свет вечный!
И послал Аллах старому Али свет вечный.
По весне, когда запела
– Пошли, Аллах, светлой душе путь светлый!
Уже не мог Али видеть: оделись его глаза земным мраком.
Но великую усладу познал Али перед своим отходом.
В самый вечер его отхода из этой жизни постучался у его двери кто-то. Отворил дверь Амет печальный. Смотрит: стоит у порога первый богач с базара, первый хлебник, – Алибабин-турок.
Сказал ему Алибабин-турок:
– И другой лавки, а того ж базару, селям-алекюм!
Смутился Амет, впустил Алибабина в мазанку. Сказал с сердцем:
– Алекюм-селям… Чего тебе надо, хаджи?
Стал Алибабин у порога, приложил пальцы к голове и к сердцу, поклонился Али, смертному его ложу. Сказал тихо:
– Селям-алекюм, Али… Скажи, святой, одно слово!
Уже не мог Али сказать слова: только сказал глазами. Тогда присел Алибабин у порога, приложил к голове руки, покачался…
Трое было в пустой мазанке. И еще был – Кого не видел ни один смертный.
Сказал Алибабин-турок:
– Отходи, Али, с добрым ветром. Знаю, чего стоит твоя глина, знаю теперь ей цену. Отходи, святой, с тихим ветром. Нет у твоего Амета ни гроша, но твоя пекарня не погаснет. Ответь мне хоть глазами: веришь?..
И ответил ему Али слезами. Поднял трудную свою руку и указал на стенку. И увидал Алибабин-турок: написано на белой стенке углем, по-татарски:
«Все огни земные погаснут – не угаснет огонь в светильнике Аллаха».
Прочитал Алибабин-турок, ударил себя в грудь крепко. Пошел к жаровне, вынул из жара уголь, написал на белой стене жаром, по-турецки:
«Все пекарни в городе погаснут – не погаснет пекарня Али-Амет-Алибабин!»
И приложился губами к жару; и положил жар в жаровню.
В тихий вечер, на кладбище, за мечетью, посадили Али в сухую яму, завалили крепким каменьем, поставили столбик с головкой.
И птица в тот вечер пела на орехе, и море играло бирюзою, и звезды пели ночные песни – те песни, что слушают люди с чистым сердцем.
А наутро кричали на базаре:
– Алибабин-турок, собака! Смешал у него шайтан кровь с пылью! Оставил ему Али-Безумный свою глину!.. Слышала это вечная душа Али Гасана в небе.
Алушта
3 марта 1920 г
Чужой крови
Гвардейский солдат Иван, раненный в грудь навылет, попал в плен к немцам. Случилось это в Августовских лесах, по осени. Рыжебровый пучеглазый немец взмахнул прикладом, споткнулся и пробежал мимо, а другой, добрый, присел к Ивану и дал попить…
Дальше Иван не помнил.
Очнулся он к ночи в большом сарае, на сене. Было таких здесь много. Когда отдирали с груди рубаху, от боли занялось сердце и провалился сарай куда-то, отплыл. Тогда – сон не сон! – качнулся Иван под небо, на высоченном возу, на сене, будто на плотине у господского пруда, – из далекого детства выплыло! – и сестра Даша позвала жалостливо: «Ва-ня!..»
Часто потом вспоминался Ивану этот зыбучий воз и жалеющий Дашин голос.
В госпитале выучили Ивана клеить коробки, вязать и считать до сотни – ломать язык, а к весне отправили с другими по чугунке – «за леса куда-то» – в маленький городок. А там отдали мужику-немцу – в работу.
Было это мартовским утром.
Оборванных и угрюмых пленных построили на площадке, под голыми липами, и хромой немец ахнул:
– Ахтунг!.. Айн, цвай, драй…
Каждому написал немец на груди мелом нумер. Рослый Иван пришелся с правого фланга: написал ему немец – 5.
– Фынф!
Пришли бритые мужики в куртках, кули-мужики, в крепких сапогах на гвоздях-подковах, с длинными кнутьями. Пришли – трубками навоняли. У каждого было по билету. Приковылял за ними одноглазый и стал вычитывать из бумажки, с треском; а мужики посасывали трубки:
– Я… яволь… зо-о…
А в липах кричали грачи – смеялись. И вот – загохали мужики, стали ходить по фронту, орать-спорить:
– Майн! Фирцен!
И только Иван подумал: «Жеребья тянули!» – подошел к нему, в заячьей шапке, широкий, толсторожий, будто повар Михайла из Скворцовки. Хозяином оглянул Ивана, ткнул самую «пятерку» и крикнул, словно на лошадь:
– Фынф, гей!
Не понял Иван, забыл. Тогда потянул немец за воротник. Это понял Иван и пошел за немцем. Улицами пошли: немец впереди, Иван – в затылок.
Немец шел вперевалку, как ходят тучные; Иван – журавлем, глядя в широкий зад и красный затылок в складках. Все было ему тошно в немце: подрагивающий курдюк, с пуговицами-глазами на пояснице, суковатая палка с гайкой, заплатка на шапке, вонючая сигарка. Встретился взвод солдат-столбиков, отбивавших ногу под барабан. Иван вспомнил роту, – и засосало. Никто не приглядывался к нему: знали, что этот рваный, худой, высокий и сероглазый – русский пленный Иван. Таких много. Только одна старушка, с травяной сумочкой и с взнузданной собачкой на ремешке, заглянула ему в глаза и пожевала губами. Понял Иван, что жалеет его старуха, и вспомнил мать.