Том 8. Стихотворения. Рассказы
Шрифт:
Случалось, что он, приходя утром в дом Липинских, рассказывал Вере, что с нею вчера случилось. И Веру не удивляло, что он говорит о ее делах, мыслях, надеждах и мечтаниях, словно читает в ее душе, как в открытой книге. Ведь и она так же свободно читала в его душе.
Вера ехала на извозчике и краем уха слушала оживленную болтовню Надежды, которая перебирала все впечатления и сенсации вечера. Надежда из детства, как все мы, была очарована Европою, и была рада тому, что многие из говоривших
Кто-то тихий и темный приник к Вере, и ей казалось, что она явственно слышит тихие слова:
«Тебе-то что до всех этих разговоров? Милый твой тяжко ранен. Он умирает, а ты болтаешь и не хочешь удержать его на этой милой земле».
Вера вздрогнула, осмотрелась. Никого. Только оживленный Надеждин говор слышится.
— Да что с тобой? — спросила Надежда. — Ты дрожишь? Тебе холодно? Ты простудилась?
— Нет, — сказала Вера. — спать хочется только.
Но, как всегда, не слушая ответа, Надежда быстро говорила:
— Как только приедем домой, примешь хинину. Если так плохо себя чувствовала, не надо было выезжать. Хотя тебе, конечно, полезно иногда развлечься, — ты уж очень впечатлительна. И надо признаться, сегодня были довольно интересные разговоры. Мне, например, очень понравилось, что говорил Погорельский.
И опять полилась живая, веселая Надеждина речь. А в Верином сердце была своя тоска, и в уме ее свой вопрос:
«Воля наша к жизни так ли сильна, чтобы можно была удержать уходящего?»
Вера спала тревожно. Тяжелые сны мучили ее. Ей снился идущий где-то на далекой галицийской железной дороге слабоосвещенный вагон с ранеными. Кто-то стонал, кто-то бредил. Какой-то солдат, блестя яркими, лихорадочными глазами, худой и желтый, оживленно рассказывал стоявшему перед ним чернобородому еврею-санитару о том, как его ранили.
— Спи, гопубчик, спи, — уговаривал его санитар.
Выбегал на площадку, хватался за голову, дышал тяжело и поспешно, словно запасаясь воздухом, и опять возвращался в вагон.
И вот знакомое, милое лицо. Вера видит Сергея. Он лежит, прикрытый шинелью. Под его головою заботливая рука еврея-санитара положила подушку, но подушка измятая и томная. Сергеевы глаза открыты, но сознание в них только иногда вспыхивает. И тогда он чувствует духоту вагона, истому лихорадочной ночи, скрежет колес и толчки на стыках. Потом в его сознании тупо и медленно вползает боль плохо перевязанной раны. Эта боль возрастает, разгорается, становится острожгучею. Он стискивает зубы и невольно, сам того не замечая, стонет. Измученное, бледное лицо санитара наклоняется над ним. Чужой голос участливо спрашивает его:
— Что с вами, голубчик? Воды не хотите ли выпить?
Сергей смотрит на него мутными глазами, и вдруг вагон, ночь, санитар, — все это тонет в каком-то море мрака, и боль забыта, и томления душной вагонной ночи отошли. Ему
Сергею отрадно смотреть на белую ризу образа, на слабый огонек голубой лампады. Из серебряного оклада виден благостный лик Богоматери, — благостный и утешающий, такой далекий от жизни и так утоляющий все печали. Младенец на ее руках, и в глубоких очах его обещания небесных наград. Жажда жизни отходит, — жить, умереть, не все ли равно?
Говорит кто-то тихий и светлый:
— Ты душу свою отдал за других, и разве есть на земле большая любовь?
Но под образом, на холодном полу, мечется и стонет бедная девушка. И плачет, и молится:
— Я люблю его, люблю. Приснодева Мария, спаси его, сохрани его, верни его мне.
И молится, и плачет, и вся тянется к светлому лику. И уже мутный зимний день глядит в окно. Приходит старая няня, берет Веру за руку и ведет ее на постель, приговаривая ласково:
— Спи, голубушка моя, спи.
Снится Вере далекий вагон. Смутный свет зимнего утра льется в узкие вагонные окна. Сергей открывает утомленные болью мутные гпаза и смотрит на нее.
За завтраком Надежда спрашивает:
— Что с тобою, Вера? На тебе лица нет?
Вера смотрит на нее испуганными глазами и говорит:
— Ах, Надя, я знаю, с Сергеем что-то случилось.
— Полно, Вера, откуда ты это можешь знать? Мы только что получили от него письмо, — он здоров и весел.
— Я знаю, что его вчера тяжело ранили.
— Вера, если его ранили вчера, то об этом сегодня здесь еще нельзя ничего знать. Так скоро известия о раненых не приходят. Все это твое воображение. Прими брому и успокойся.
Надежда дает Вере бром, — много брому, — и Вера весь день ходит, как свинцом налитая. Равнодушие и тоска. Тоска спокойная, тяжелая, домашняя, словно навеки угнездившаяся в сердце. Такая тоска, от которой лицо бледнеет и губы улыбаются.
И вот опять ночь. Вера одна, долго не спит. То она молится, то вдруг встает перед нею сон не сон, греза не греза, явь не явь.
Сергея привезли на место. Он лежит на лазаретной койке. В палате белые стены, большие окна, завешенные гладкими, белыми шторами. Ровно и невесело горит одна электрическая лампочка, и свет ее отражен фарфоровым щитком на потолок, и уже от потолка рассеян ровно на палату, где шесть кроватей. Пять заняты, одна пустая.
Вера смотрит, не видит, кто эти другие четверо в одной палате с Сергеем. Она видит только Сергея. Он лежит прямо и неподвижно. Боль достигла такого напряжения, так истомила, что уже перестала чувствоваться отдельно от остальных впечатлений бытия, — и все предстоящее стало только великою болью.