Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето
Шрифт:
— Чаю мы выпили бы и голодны оба, как зимние звери, только это после, а теперь ты нам расскажи, что тут Семён натворил?
Мечется она, схватила самовар, наклонилась над ним, скрывая своё лицо.
— Перевели бы вы меня в город скорее, а то — нет больше терпенья моего, и беда может случиться! Откуда знаете, что был он сегодня?
— Ты сказала! — усмехнулся Егор, потирая колена руками.
Тогда я передал ей встречу со стражником и его безумные слова. Повеселела моя подруга, взяла шитьё в руки, села к столу и рассказывает светлым голосом, посмеиваясь, смущаясь
— Совсем он мне покоя не даёт! Терпела я, терпела, молчала, больше не могу, а то грех будет! Всё чаще он приходит, влезет, растопырится с ружьями и саблями своими и воет, и лает, и ворчит… страшный, чёрный, дерзкий…
Тёзка мой смотрит на меня круглыми глазами и тихонько посапывает носом — признак, что сердится.
— Напрасно ты не говорила про это мне! — упрекаю я её.
Она с досадой отвечает:
— Полно-ка! Он тюкнет тебя — вот тебе гроб да погост, и больше ничего. Он хоть и полоумный, а власть свою чувствует!
— Разве полоумный? — спросил Егор. — А конечно!
Её передёрнуло дрожью, и, закрыв глаза, она стонет:
— Совсем он лишённый ума, ей-богу! Говорит: слушай, я тебе расскажу одно дело, а ты мне клятву дай, что никому не расскажешь про него. Я говорю — не сказывай, Христа ради, прошу тебя, не хочу! Некому, говорит, больше, а должен рассказать, — и снова требует клятву. Ругает меня, рожа-то у него станет серая, глазищи — как у мёртвого, тусклые, и говорит — чего понять нельзя!
Тихонько и настойчиво Егор спросил:
— О чём всё-таки он говорит?
— Не понимаю ничего! — восклицает Варя, отбрасывая шитьё и убегая к печи, где вскипел самовар. — Всё у него не собрано в голове, всё разрознено. Вас он ненавистью ненавидит и боится, Кузина ругает: старый дьявол, богоотступник он, дескать, всю душу мне перевернул, жизни лишил, колдун он, крамольник! Он всё знает: и про сходки по деревням, и что у лесника беглый сын воротился — всё сегодня сказал!
— Так! — спокойно молвил Егор.
— Полает, полает и начнёт жалостно выть: отступись, дескать, от них, пусть они люди скромные и серьёзные, но это самые страшные люди, они, говорит, принадлежат тайному фармазонскому закону, смерти не боятся, по всей земле у них товарищи и поддержка, хотят они все государства в одно собрать и чтобы никогда не было войны…
— Слышал звон! — сказал Егор, весело усмехаясь.
— Вот всё так! — удивлённо говорит Варя, гремя посудой, — ругает, ругает он вас, потом смеётся — они, говорит, глупые, ничего не будет по-ихнему, до той поры все умрут, перебьют друг друга и умрут! И опять за своё — вот я тебе, говорит, расскажу это дело, а ты побожись, что будешь молчать. Я кричу — да отженись ты, нечистый дух, не хочу я слушать тебя! Помолчит минуту, спустя голову, и спрашивает: разве и ты ничего не боишься? У меня, говорит, деньги есть, хочешь — дам тебе денег? Ступай ты, говорю, на мельницу, там деньги берут, а меня оставь Христа ради!
Лицо у неё горячо горит, голос обиженно вздрагивает и руки трясутся.
— Что я далась ему? Мало ли других баб на селе? А он этакой рослый, здоровый, согнётся и бормочет, махая рукой: «Коли страха нету больше —
Она всхлипывает, наклоняя голову. Лицо Егора окаменело, скулы торчат, он вытянул руки, сжал все десять пальцев в один кулак и пристально смотрит на него. А я словно угорел, скамейка подо мной колышется, стены ходят вверх и вниз, и в глазах зелено.
Варя говорит тихо, сквозь слёзы:
— Уйду я в город! Измучил он меня, не могу больше терпеть и молчать! Не хотелось мне говорить обо всём этом — зачем, думаю, буду я беспокоить людей бабьими делами… А сегодня так он меня истерзал, что я уж едва стою, силы нисколько нет, и думаю — матерь божия, помоги! Вот сейчас схватит, вот опоганит, окаянный!
Тихонько покашливая, Егор спросил:
— А клятву-то дала ты ему? Рассказал он тебе, что хотел?
— Ой, ну его, я и слушать не стала бы! Уши заткнула бы себе! Начинал он что-то про какую-то женщину… Чудится ему что-то, мертвецы синие, мёртвые женщины. Одна, говорит, ходит ночью голая вся, глаза у неё закрыты, а руки вытянуты вперёд. А потом начинает такое говорить — ну его! Охальник он и буеслов! — угрюмо и гадливо проговорила она. — Не могу я передать его слова…
— Ты, Варвара Кирилловна, — внушительно сказал Егор, вставая из-за стола, — дома сегодня не ночуй. А завтра, — обратился он ко мне, — в город её! Ну, я пойду.
Он подал руку Варе и, заглянув ей в глаза, посоветовал:
— Собирайся-ка скорее! А он — это верно — полоумный, и пора бы ему шею свернуть. Ну, тёзка, я иду.
Мне хочется остаться в тёплой и чистой горнице подруги, и она, я вижу, хочет этого, — усталые глаза её смотрят на меня так ласково с измученного лица. Но меня тянет за Досекиным — он тревожит мне сердце: лицо у него необычно благодушное, двигается он как-то особенно валко и лениво, как бы играючи своей силою, хвастаясь ею перед кем-то. И сухо посапывает — значит, сердце у него схвачено гневом. Встал я.
— До свиданья, Варя!
Она неохотно сует руку, а глазами говорит — не уходи.
— Ты куда же это? — спросил Егор, надевая шапку.
— С тобой.
— Я один дорогу знаю!
Смотрит мне прямо в глаза взглядом, нелюбимым мною и неприятным, и я чувствую, что не ошибся — он что-то надумал.
— Ты бы не пускала его, — будто шутя говорит он Варе. — Что он оставляет тебя по целым неделям одну? Разве так делают хорошие любовники?
— Слышишь? — молвила она, ласково положив руку на плечо мне.
— Скажи, Егор, что ты затеял? — прошу я его. — Может быть, я и не пойду с тобой…
Все трое смотрим друг на друга и молчим, и все сразу догадались, что поняли друг друга.
— Подь-ка ты к чёрту! — сказал Егор, шагая к дверям, но я схватил его за руку.
— Нет, так нельзя!
А Варя, побледнев, шепчет:
— Что ты, что ты! Из-за этакого-то человека себя губить?
И, толкая меня к двери, торопливо говорит:
— Иди с ним! Не пускай его одного-то! Иди!