Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
— Боюсь я, — сказал Кожемякин шутливо.
— Чего же бояться тут? — как будто немного удивилась она, и в глазах её что-то дрогнуло.
— Вас, женщин…
Женщина покачнулась вперёд, её зрачки заметно сузились, и она протянула в нос:
— Ну-о-о? Расскажите, как же это, — чего же вы боитесь?
Глаза её застыли в требовательном ожидании, взгляд их был тяжёл и вызывал определённое чувство. Кожемякин не находил более слов для беседы с нею и опасался её вопросов, ему захотелось сердито крикнуть: «Дура!»
—
«Тянет, как омут, — думал гость, незаметно поглядывая на неё. — Нет, сюда я не стану ходить!»
Он ушёл, не дождавшись Посулова, и дорогой, медленно шагая по тёмной улице, думал:
«Экие несуразные люди! Даже страшно несколько с ними».
И вдруг он снова очутился лицом к лицу с одним из тех странных людей, с которыми уже не однажды жизнь упрямо сталкивала его.
Самым потерянным и негодным человеком в городе считался в то время младший Маклаков — Никон, мужчина уже за тридцать лет, размашистый, кудрявый, горбоносый, с высокими взлизами на висках и дерзким взглядом серых глаз. Кожемякин помнил обоих братьев с дней отрочества, когда они били его, но с того времени старший Маклаков — Семён — женился, осеялся детьми, жил тихо и скупо, стал лыс, тучен, и озорство его заплыло жиром, а Никон — остался холост, бездельничал, выучился играть на гитаре и гармонии и целые дни торчал в гостинице «Лиссабон», купленной Сухобаевым у наследников безумного старика Савельева. Там Никон подбивал всех и каждого перекинуться с ним картишками и, ловко обыгрывая неопытных или задорных людей, откровенно смеялся над ними, когда его ругали за нечистую игру.
— Нечестно? — орал он. — А вы знаете — что честно, чёртовы псы?
В городе его боялись, как отчаянного бабника и человека бесстыдного, в хорошие дома приглашали только по нужде, на свадьбы, сговора, на именины, как лучшего музыканта.
Базарными днями он приводил в трактир мужиков-певцов, угощал их, заставлял петь, и если певец нравился ему, он несуразно кричал дерзкие слова:
— Чем не панихида, а? Плачь, крохоборы! Эй, Смагин, али не тронуло тебя, деревянная душа?
С языка его, как жёлуди с дуба, срывалась ругань и щёлкала людей по головам.
Скандалил, стараясь обидеть наиболее солидных людей, а своего брата — прежде всех: привязывался к нему и терзал:
— Тела у тебя, Сенька, девять пуд, а череп вовсе пуст! Ну, угощай от избытка, ты — богатый, я — бедный! Брат мой, в отца место, скоро тебя кондрашка пришибёт, а я встану опекуном к твоим детям, в город их отправлю, в трубочисты отдам, а денежки ихние проиграю, пропью!
Семён Маклаков боялся смерти, — посинев от страха, он умоляюще смотрел на брата и бормотал:
— Ну, отстань-ко! Что уж! Все на смерть осуждены…
Как все солидные люди города, Кожемякин относился
Познакомился он с ним необычно и смешно: пришёл однажды в предвечерний час к Ревякиным, его встретила пьяная кухарка, на вопрос — дома ли хозяева? — проворчала что-то невнятное, засмеялась и исчезла, а гость прошёл в зал, покашлял, пошаркал ногами, прислушался, — было тихо.
«Спят, видно», — подумал он, взглянув на дверь в спальную и осматривая уютную и нарядную в сумраке вечера комнату, со множеством цветов на окнах, с пёстрыми картинами в простенках и горкой, полной хрусталя и серебра, в углу.
Он уже хотел уйти, но в спальной завозились, распахнулась дверь, и на пороге явилась Машенька, в одной рубахе и босая, с графином в руке.
— Ой, господи, кто это? — тихонько крикнула она, схватясь за косяк, и тотчас над её плечом поднялась встрёпанная голова Никона, сердито сверкнули побелевшие глаза, он рванул женщину назад, плотно прикрыл дверь и — тоже босой, без пояса, с расстёгнутым воротом — пошёл на Кожемякина, точно крадучись, а подойдя вплоть, грозно спросил:
— Ты — что тут?
Оробев, сконфузясь, тот ответил:
— Я — в гости зашёл…
— Выбрал время! — крикнул Никон, двигая руками и плечами, раскачиваясь и свирепея.
Тогда Кожемякин, медленно отходя к двери, виновато сказал:
— Да разве я знал, что ты тут воюешь!
Никон мотнул головой, и сердитое выражение точно осыпалось с его лица.
— Что же мне, — угрюмо сказал он, — надо было письмо тебе посылать: сегодня не приходи, я — тут?
— А мне как знать? — тихо сказал Кожемякин, выходя в прихожую.
— Стой! Садись, — остановил его Никон и, встряхивая кудрями, прошёлся по комнате, искоса оглядывая в зеркало сам себя и поправляя одежду. — Маша, кинь мне пояс и сапоги! Нет, не надо!
Снова остановился перед гостем, пристально взглянул в лицо ему, взглянул на себя в зеркало и вдруг — весело захохотал.
— Ну и — рожа у тебя, Матвей Савельев, да и у меня! Ох, господи!
Кожемякин, через силу усмехнувшись, сказал:
— Ещё бы те!..
Тогда Никон сел рядом с ним, ударил ладонью по колену и серьёзно заговорил:
— Ну — ладно, будет конфузиться-то: дело — житейское, было и — будет! Болтать не станешь?
— Будь надёжен!
— То-то. Помолчишь — спасибо скажу, распустишь язык — вредить буду.
И, снова оглянув Кожемякина, дружелюбно, тихо добавил:
— Ты бабу не обидишь, — верно?
— Конечно, — сказал Кожемякин, легко вздохнув, — какой я судья людям?