Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания
Шрифт:
– Что за причина? За что? – рискнул я спросить и раскаялся.
Он пролил целое море желчи на жандармов и на всех, кого он подозревал из губернских властей в интриге против него. И надо отдать ему справедливость, мастерски осветил фигуры своих «врагов».
– Вот вы тянулись все в Петербург, – заключил он, – я не только не удерживаю вас, но настоятельно прошу уехать из этого болота! И чем скорее, тем лучше! Вы здесь даром истратите свежие, молодые силы и ничего не приобретете, никакого опыта – ни в службе, ни в жизни. Вас подведут, насплетничают, очернят, испортят вам репутацию, и карьера ваша пропадет! Женят вас на какой-нибудь
И пошел и пошел рисовать мне картину, совсем противоположную той, какую рисовал, когда приглашал меня остаться.
– Я знал все это, – сказал я ему, – и не остался бы долго ни в каком случае, тем более теперь, когда вы уезжаете…
Тут он наконец подал мне руку и горячо пожал мою.
– Что же вы намерены делать? – спросил он.
– Ехать вслед за вами…
– А отчего не с нами? – почти нежно спросил он.
– Если это не стеснит вас – и если я вам могу быть чем-нибудь полезен…
Он не дал мне договорить и стремительно обнял меня.
– Благодарю. Не только полезны, вы мне будете необходимы: я многого жду от вашей… дружбы, – нерешительно прибавил он. – Но об этом после. Теперь главное – выбраться из этой лужи! Поедемте. Я вам найду место в299 любом министерстве. Сдайте дела Добышеву: пусть он управляет… губернией!
Он едко засмеялся и тяжело вздохнул.
– Я подозреваю, – прибавил он, – между нами сказать, и самого Добышева в этой интриге… да! И председателя тоже… Яркина… Архиерей тоже последнее время что-то косился на меня… Вы не заметили, как он бывал сух?..
Я чуть не засмеялся. Еще немного – и он, в числе врагов, назвал бы, пожалуй, Чучу. Перебирая своих врагов, он забыл помянуть главного: самого себя.
– Приезжайте ко мне ужо вечером: мы потолкуем. А теперь я еще в ажитации… – И он опять зашагал по кабинету.
Я стал раскланиваться. В это время распахнулась дверь, и в кабинет стремительно вошел Андреи Петрович Прохин, чиновник особых поручений при губернаторе. Он был навеселе, в возбужденном состоянии.
– Что я слышал, ваше превосходительство! Ужели это правда? – начал он, подбегая к губернатору и с пафосом складывая руки на груди. – Ужели это правда? – обратился он и ко мне. – Как: наш добрый, благородный начальник покидает нас! Нет, это невозможно! скажите, что это неправда!
– Вы выздоровели? – вдруг спросил его Углицкий вместо ответа.
– Да-с: проходит, прошло… Как только я услыхал убийственную весть, у меня все как рукой сняло… Извольте видеть.
Он вытягивался перед Углицким.
– Да, вижу… – сказал губернатор, глядя на него с некоторым сомнением.
– Побегу, – думал я, – узнаю: может быть, неправда! – твердил Прохин.
– Правда! – заговорил губернатор. – Вы не ожидали этого? И никто не ожидал, и, надеюсь, никто не желал…
– Никто, клянусь честью, никто! – патетически повторил Прохин. – Вы так много сделали для губернии, для всех нас, для купечества, для мещанства… для народа!.. И не признать, не оценить этого! Позвольте, ваше превосходительство, написать объяснительную подробную записку… У меня уже план в голове готов…300 – Да, да, пожалуйста, – уцепился за предложение Углицкий, – я хотел об этом просить, но вы были… нездоровы. Никто, кроме вас, не напишет…
– Правда, ваше превосходительство, правда: никто, никто! И он (указывая на меня) ни за что не напишет. Он пишет чувствительно, но не деловито. Я сегодня же засяду…
– Мы возьмем записку с собой в Петербург, – перебил губернатор. – Ведь вы поедете со мной, не откажетесь?..
– Нет, ваше превосходительство! Отказаться! На край света за вами…
Он поцеловал его в плечо.
– Вот и он едет! – указал губернатор на меня.
– Вы благородный, благородный человек, человек с сердцем! – с жаром отозвался Прохин и бросился целовать меня.
Уф! меня точно в винную бочку посадили!
Прохин стал изливаться перед губернатором в чувствах или «чувствованиях» преданности, как он выражался, а губернатор живо ухватился за предложение писать записку в Петербург и быстро уверовал в ее неотразимость и силу. Они горячо заговорили. Углицкий кидал мысль за мыслью, оттенял их живыми деталями.
– Слушаю, слушаю! Вот еще надо то включить, другое… – поддакивал Прохин. Оба они говорили в одно время, перебивая друг друга.
Я ушел. «До вечера!» – сказал мне вслед губернатор.
Я ничего не говорил об этом Прохине. Он был полненький, кругленький сорокалетний человек среднего роста, с серо-голубыми навыкате глазами, с одутловатыми от вина щеками, вечно с влажным подбородком и руками, так что после его рукожатия надо было обтирать руку. Впрочем, он был не неприятной наружности и приятный в обращении.
Он служил по особым поручениям, собственно по письменной части. А писать он был великий мастер. Его докладные объяснительные и оправдательные записки были шедеврами. Он был известное перо в губернии. Он воспитал свой стиль сначала в семинарии, потом в Казанском университете, на хриях, периодах, тропах, фигурах,301 метафорах, свидетельствах от противного, подобиях и прочих тонкостях риторики. Никогда от них не отступал и признавался мне, что если б и захотел, то не мог бы отступить. «Уж очень втянулся, – говорил он. – Когда возьму перо в руку, так первое является у меня – не что писать, а как писать? Ядро мысли вылупляется на другой странице листа, а на первую просится вступление, потом занимает меня соображение о числе посылок» и т. д.
Слог у него был плавный, текучий, приятный. Бывало, вникая в дела, читаешь и зачитываешься этой его деловой литературой. Нигде, что называется, ни сучка, ни задоринки. Так и льется речь, как тихая река. Ни нечаянных оборотов, ни сильных взмахов и ударов пера, ни поразительных неожиданностей. И какой тонкий, искусный казуист он был! Как он умел подсказанный ему Углицким софизм развести в сладкой воде фигур и тропов.
К сожалению, всеми качествами его пера и приятного характера не часто приходилось пользоваться. Он являлся у губернатора месяца два-три сряду, потом месяца на три пропадал, запирался дома и… пил запоем. Когда спросят, что его не видать, губернатор, пожав плечами, скажет, что он «dans les vignes du Seigneur»
1, а другие просто выражались: «запил». Потом отрезвляется и как ни в чем не бывало является, пишет деловые записки, со всеми любезен, ласков, приятен.
Но в пьяном образе бывал свиреп. Из окон своего невысокого деревянного домика, где он жил с своим отцом, престарелым, заштатным священником, показывал прохожим язык, грозил кулаком или плевался. Иногда выходил в сером халате на улицу, в галошах на босу ногу и шел в кабак, если дома не давали пить.