Томик в мягкой обложке
Шрифт:
Алекс Тарн
Томик в мягкой обложке
Сжатый
Потом его, опять же, как и других, грубо ворочали, швыряли, переворачивали – и так, и эдак, до тошноты, до полного отупения. Внешний мир проявлял себя то дробной дорожной тряской, то воем стартующих авиационных двигателей, то жутким холодом багажного отделения. Трудно сказать, как долго их перетаскивали, перевозили, перебрасывали с места на место. Но вот наконец послышался треск разрываемой обертки, и в глаза Юрию Андреевичу ударил яркий электрический свет.
– В мягкой обложке? – сказал кто-то по-немецки.
Немецким и французским Юрий Андреевич владел более-менее свободно.
– Как показывает опыт, твердые обложки все равно отрывают, – отвечал другой голос.
– Отрывают? Зачем?
– Легче спрятать. Бывает, вообще, расчленяют на четыре-пять кусков…
– Дикость какая…
– Так что, берете?
Первый взял Юрия Андреевича в руки и бегло перелистал. Это было неизъяснимо приятное чувство, острое ощущение начавшейся личной жизни, самостоятельной, отдельной от двойников – товарищей по пачке.
– Я практически не читаю по-русски… – брюзгливо проговорил листающий. – Как объясню, если задержат на таможне?
– Вы ничем не рискуете, – возразил его собеседник. – Самое худшее, что может произойти – отнимут и отпустят. Никто не бросит вас в тюрьму за найденную в багаже книгу нобелевского лауреата.
– А если не отнимут? Кому потом…
– По вашему выбору. Там и сориентируетесь, прямо на симпозиуме.
– Хорошо… – с явной неохотой согласился первый.
Он захлопнул маленький, карманного формата, томик и сунул его в портфель, где уже находились – как видно, на более законных основаниях – две пухлые папки с тесемками, огромная монография по физике твердого тела, дневник-календарь в роскошном кожаном пальто и плоская фляжка, распространявшая едва уловимый аромат отдыха от трудов и забот.
– Коньяк? – приветливо поинтересовался Юрий Андреевич.
– Скотч, – помедлив, булькнула фляжка. – А вы, судя по акценту, француз?
– Русский.
– Пфуй…
Последнее презрительное междометие принадлежало твердотельной монографии, которая явно считалась здесь за главного. Не удовлетворившись этим кратким, но емким выражением неудовольствия, она тяжело навалилась на Юрия Андреевича жестким дерматиновым боком. Он попробовал было сдвинуться ближе к папкам, но те в ответ еще больше распухли – теперь уже от возмущения. Фляжка тоже замолкла и отвернулась, вжав в плечи блестящую бескозырку. Что касается дневника, то тот и вовсе ни на кого не смотрел ввиду крайней занятости.
«Ну и черт с вами, – подумал
И действительно, вскоре его перенесли в чемодан – к тщательно отглаженным брюкам, галстукам и рубашкам. Впрочем, Юрию Андреевичу досталось место попроще, в другом, менее упорядоченном углу, рядом с туфлями, электробритвой, одеколоном и таблетками от изжоги. Хозяин чемодана аккуратно заполнил пустоты туго свернутыми носками и прикрыл сверху слоем трусов, под которые после некоторого размышления засунул упаковку презервативов. Получилось, хотя и не нарочно, но не очень хорошо: прямиком на мягкую обложку – можно даже сказать, на лицо Юрия Андреевича – на что тот отреагировал обычным образом, чрезвычайно характерным для целомудренной натуры идеального российского интеллигента, то есть сначала задохнулся от возмущения, а затем, поняв принципиальную бесплодность борьбы, постарался перенести вопрос в философскую сферу.
– Ну вот, опять! – фыркнул флакон одеколона. – Зачем он каждый раз это берет? Какой смысл? Потом ведь все равно обратно повезет.
– На всякий случай, – пояснили трусы, относительно новые, но уже много повидавшие. – А чего не взять-то? Места не занимает, не то что некоторые…
Все посмотрели на довольно объемистую электробритву, но та не ответила, ибо обретала дар речи лишь при подключении к розетке.
«Народ, простой народ со своими насущными проблемами… – меланхолически думал Юрий Андреевич, прислушиваясь к разговору соседей. – Проблемы жизненной скученности, судьбоносной случайности, проблемы пропитания и смысла…»
Снаружи звучало радио, шумела городская улица, ревели двигатели аэроплана, перекрикивались грузчики – сначала по-немецки, а затем и на родном русском наречии. Чемодан с Юрием Андреевичем и его попутчиками бережно несли, поспешно катили, немилосердно швыряли и снова катили, и снова несли неведомо куда, и в этой внешне бессмысленной и непостижимой тряске трудно было не усмотреть продолжения все той же в чем-то трагической, а в чем-то вполне заслуженной судьбы социальной прослойки, к которой всем своим существом принадлежал Юрий Андреевич.
«Я всего лишь прослойка, – думал он. – Пропахшая этим проклятым попутным одеколоном прослойка, прижатая к бритве толстым слоем трусов. Ведь залог нашего интеллигентского бытия – терпение. Терпение, несмотря ни на что, невзирая на любые испытания – даже самые неприятные, какие судьбе угодно навалить нам на плечи, или, как в данном случае, на лицо. Потому что так хочет народ, так хочет история…»
И все же Юрий Андреевич вздохнул с облегчением, когда хозяин чемодана, обосновавшись в гостиничном номере, переложил книгу в знакомый портфель. Теперь здесь было куда просторней – ни тебе папок, ни тебе монографии – только чванливый ежедневник, которого Юрий Андреевич мысленно окрестил «комиссаром» за его кожаную тужурку, и плоская фляга, совершенно опустошенная долгой дорогой, а потому не расположенная к беседе.
Там, внутри, Юрий Андреевич провел несколько томительных дней. Время от времени слышался плавный шелест замочков, и клапан откидывался – широко и щедро, как и полагается солидным портфелям. «Неужели меня?» – с замиранием сердца думал Юрий Андреевич, но всякий раз обманывался в своих ожиданиях. Чаще всего на выход приглашалась фляга, иногда – «комиссар». Случалось, что рука хозяина задумчиво касалась и мягкой обложки Юрия Андреевича. Касалась, медлила, словно сомневаясь, стоит ли вытащить томик наружу, и минуту-другую спустя, так и не отважившись на это, вновь захлопывала клапан.