Томление (Sehnsucht) или смерть в Висбадене
Шрифт:
Он не монах, но женщин не имел. И была у него одна особенность – он никогда не ночевал дома, он уходил спать к старой огромной березе. Забирался по ветвям, как по ступеням, в крону, там у него было укромное местечко. Долго-долго стоял на коленях, читал молитвы, а потом недолго спал. Ветви склонялись над ним, укрывая его от холода, ветра, дождя и снега. Казалось, что дерево обнимало своего ребенка или суженого.
Однажды утром священник принес в храм ребенка, девочку. С нее все и началось. Женщины рода заговорили голосом земли.
Промелькнули
Софье стало совсем плохо. Она разрыдалась и упала навзничь. Очень не хочется умирать.
Но она не знает, что делать. Неужели священник? Неужели девочка – дочь дерева… Неужели с тех пор все и началось? Ну и что.
Не открывая глаз, Софья произнесла.
„Я перескочила слишком далеко. Нужно вернуться. Дальше неизведанность. Дальше судьба скрежещет, словно, камень по стеклу, но уступает лишь после нечеловеческих движений. И начинает персонифицироваться, выводится постепенно из ряда общих подражаний. Дальше собаки раздваиваются, стеная от боли, как люди. Трава засыхает под дождем. И ветер становится соленым от пота и усталости. Хлеб после укуса наливается кровью, а губы от поцелуя спекаются, и слезы каплями лавы стекают на мой труп, обглоданный верными псами времени“.
Она кончила говорить, но глаза не открывала.
А вот уже просто глаза и просто взгляд.
„Знаешь, больше нет сил ни на что. Я устала смертельно, и отчаянно не хочется ничего. Ничего“.
Софья поднялась с колен, на которых стояла, упершись лбом в пол, а руки замкнув за голову. В комнате было темно, от тишины пересохло в горле, ажурная рама высвечивала синий лунный крест на стене. Они улеглись на полу, распластавшись, и лишь последняя надежда еще искрила в глазах. Что же делать? Луна втянулась в тучи и пропала, беспросветная мгла замкнула горизонты в единый круг. Тревога ночи лишь редкими сполохами огня напоминала о тайном движении к единой цели.
В ночь ее рождения такие же всполохи огня замкнули в круг все горизонты, и пространство ночи вошло в сердце первой девицы-пророчицы. Чуткая память земли вошла в костный мозг ребенка, который сохранил трепет пустоты, в которой нет пространства и времени – есть лишь знания. Но жизни нет. Есть царство системы ночи.
Софья вскочила. Кинулась к приятелю.
„Я знаю, знаю, зачем я тебя позвала. Я сама не справлюсь. Помоги мне открыть плиту, загораживающую вход в подземелье. Там – мое возвращение к жизни. Там моя смерть, или мой ад“.
Они вышли из комнаты, ведомые новым чувством. Роли поменялись.
Особняк плавал в исподнем лунном свете. Чувства вязли в трухлявой схоластике ночи, деревья жутко качали ветвями, сон скребся изнутри век, хотелось лечь и не вставать до самого рассвета, с его загребущими кровавыми руками от горизонта и до горизонта. Пахло почему-то майской липой, хотя ни одной липы не было во всей округе, да и не могло так пахнуть в октябре. Сыростью и холодом – вот чем пахнет в середине осени. Но зачем-то пахло весенней липой. Под ногами хлюпали трава и листья. Луны было так много, что казалось,
У Софьи было впечатление, что она летит над землей, ее отрывало куда-то вверх, к небу, туда, где она только что побывала. Ее захватила вольная страсть движения, переполнявшая душу, в путешествиях по времени. И уже не хотелось расставаться с ощущением дикой, непереносимой свободы.
„Или ты собираешься за неделю влюбиться в меня. Но ты же не способна на это. Ты – сука. И у тебя каменное сердце“.
„Не способна. Но хочу. Я хочу… хочу… хочу!!! Господи! Но, что же делать? Как превозмочь смертельное томление? Как преодолеть смерть? Я хочу жить! Наконец. Остынь. Ты же любишь говорить о смерти. Я предлагаю тебе пережить вместе со мной мою смерть“.
Тропинка была в виде террасы и шла вдоль склона. Они спустились почти до самой воды, которая качалась черным маревом огромной зыбкой лодки, плывущей, не разбирая дорог. И лунные блики, словно, таинственные пассажиры во внутренних салонах этой лодки, переходили из зала в зал, танцевали, играли и проигрывали, ухаживали и стрелялись – нескончаемая жизнь в недрах черного мятущегося в своем непостоянстве марева.
„Где?“
„Я не знаю. Сейчас найду. Знаю, где-то здесь“.
Еще шаг вниз и в сторону, носок уперся во что-то твердое. Лихорадочно шаркая ногой, Софья разгребла листья – показался кусок белой мраморной плиты.
„Помогай. Я же говорила. Я чувствовала. Я знала, что ты мне поможешь. Что только ты меня спасешь от гибели“.
„А ты знала, что к концу нашего широкомасштабного разврата, которое ты называла – распутством века, у меня заболело сердце. Но это бы все ничего. Знаешь, отчего сердце заболело? От стыда. Мне стыдно стало! За тебя“.
„Милый, иди в задницу! Осталось совсем немного. Помоги мне“.
Яйцеголовый хотел было обидеться, но плюнул, и крякнув, с удвоенной силой взялся за расчистку. Наконец, перед ними возникла огромная плита выше человека. Но на плите нет и намека на ручку или петли. Конечно, есть какой-то секрет. Но какой?
Не выдержала Софья.
„Что мне эта плита? Что она мне даст? Все равно я умру“.
„Подожди. Давай посмотрим. Скажи, а что это за язык, на котором сегодня со мной говорила? Я же ничего не понял. Совсем“.
„Ну так что ж. Это моя меланхолия с тобой говорила. Я сама не знаю, что это за язык. На этом языке говорила каждая женщина моего рода. Я знала этот язык всегда. Ну, скажем, как только поняла, что я – это я. Что стоишь! Что делать будем? Давай ее разобьем. Все, мне не жить“.
Приятель вдруг закаменел.
„Подожди“.
Софья, не обращая внимания, тянула яйцеголового в сторону дома.
„Пойдем. Найдем там какую-нибудь железку“.