Тоннель
Шрифт:
— Не поймал, — ответил он легко и нетерпеливо, потому что это было неважно.
Она засмеялась и подошла еще ближе, потому что это правда было неважно, совсем. Губы у нее были измазаны шоколадом, духи почти выветрились, и слышен был запах ее тела, соленый и горячий. Без каблуков она выглядела младше и смотрела снизу вверх.
Дверца Пежо в соседнем ряду распахнулась, и наружу выбралась его круглолицая хозяйка.
— А, лейтенант, — сказала она. — Что ж вы это нас бросили. Все нас бросили. Ушли, — тут она тяжело махнула рукой куда-то в сторону хвоста колонны. — С этой вашей. Начальницей. А нас оставили.
Да она тоже пьяная, понял изумленный старлей. Елки, что у них тут творится вообще?
— И сейчас она там им еду раздает, —
— А вы чего не пошли? — спросил старлей машинально, потому что ни про еду, ни про стерву из Майбаха думать сейчас не мог, а думал про ноги. Тонкие, загорелые, с маленькими чумазыми ступнями. И про детский шоколад на губах, и про родинку над коленкой, такую же шоколадную, как если бы капнуло с губ, господи боже.
— Ноги стерла, — ответила нимфа и посмотрела старлею прямо в глаза, словно слышала все его мысли. — Я эти туфли сраные в жизни больше не одену.
— Он устал, — сказала мама-Пежо. — Его тошнило уже. Его вообще нельзя сейчас трогать, с ним даже шуметь сейчас рядом нельзя. Но кому-нибудь разве объяснишь. Такому ребенку все труднее, гораздо. Ему нужны особенные условия. И газированную воду он не пьет.
Тут она почему-то бросила убийственный взгляд на темно-синий Лексус, и лейтенант, оглянувшись, увидел за рулем знакомого бородатого попа. Того самого, который ночью стоял на коленях в проходе, крестился и бил поклоны. Поп вроде был трезвый, но выглядел плохо, гораздо хуже, чем накануне, и видно было, что никакой поход ему сейчас не по силам.
— Не пьет он такую воду, — повторила мама-Пежо. — Выплевывает.
— Почему выплевывает? — спросил старлей и вспомнил четыре литра родниковой «Черноголовки», которые оставил примерно в километре отсюда.
— Вкус незнакомый. А другой воды нет, — ответила мама-Пежо таким тоном, словно тоже откуда-то знала про эту брошенную бутылку.
— Они там договорились вроде, — виновато сказал старлей. — Чтоб еду на воду поменять. Подождать надо просто.
— Там у них в этой фуре одни банки, между прочим, — сообщила нимфа. — Баба мне одна рассказала, у ней муж накладную видел. Типа огурцы там всякие. Помидоры.
— Какая же это еда, — фыркнула мама-Пежо. — Уксус сплошной. Консерванты.
— Или горошек. Я бы целую банку, наверно, съела, — сказала нимфа мечтательно. — Сушняк адский.
— Он не будет это есть, — сказала мама-Пежо. — Не привык, даже пробовать не станет.
— А давайте я схожу, — заторопился старлей. — Посмотрю, чего там у них. Ну мало ли, вдруг там детское. Ягоды какие-нибудь. Варенье.
И горошек, продолжил он про себя. Ящик горошка.
— А варенье — тем более, сахар один. Он и свежие фрукты ест не все, — сказала мама-Пежо, но уже как-то благосклонней. — А ягоды только без косточек.
— Да, конечно, — сказал старлей. — Понятно! Без косточек.
Поп в Лексусе обмяк в своем кресле, закрыл глаза. Бедняга дед, подумал смертельно влюбленный старлей. Сидит там совсем один. Ему тоже надо поесть принести.
— А я черешню люблю, — нежно сказала нимфа. — И ананасы. Ой, точно, слушай. Посмотри там, а? Я пойду полежу, чего-то вертолеты прямо, — и, чуть пошатываясь, направилась к кабриолету.
Через минуту лейтенант уже мчался к грузовику — счастливый, позабывший и про доктора, и про хозяйку сеттера с ее клетчатым мужем, и про страшного человека с разбитым лицом, и даже про то, что бегать нельзя. Он представлял, как нимфа пьет прозрачный кисло-сладкий сок прямо из банки и как губы у нее тоже становятся сладкие и жгучие, и беспокоился только о том, растут ли в Польше ананасы. И если растут, не разберут ли их прежде, чем он доберется до места. ПОНЕДЕЛЬНИК, 7 ИЮЛЯ, 16:44
Промежуток между тремя и четырьмя пополудни в понедельник седьмого июля оказался в Валериной жизни едва ли не самым жутким. Хотя за шестьдесят два года эта самая жизнь изрядно его помотала и случалось с ним всякое, но всякое это было обычного свойства, как у всех, и
И вот тут посреди и без того нелегкого дня перед ним открылась вдруг непонятная дверь в стене, причем в месте, где двери вообще никакой, конечно, быть не могло. А за нею все выглядело так, словно дурак здесь был именно он.
Тайник с оружием и костюмами радиозащиты, зачем-то упрятанный в стену в обычном автомобильном тоннеле, он еще как-то мог бы себе объяснить (хотя нет, не мог бы). Но тускло освещенный коридор заканчивался еще одной дверью, совсем не похожей на первую, которая сути своей уже не скрывала и на фоне бетонных стен смотрелась настолько чужеродно, будто вела совершенно в другое место. Например, на подлодку. Какую-нибудь секретную, военную, новой разработки. Или, скажем, в космический корабль. И оробевшему Валере подумалось вдруг, что мало ли. Раз такое дело. Вдруг на дне Москвы-реки и правда лежит этот самый корабль, и коридор выстроен специально, чтоб добраться до шлюза. Поэтому, когда космическая дверь поехала в сторону и за ней вспыхнул сильный яркий свет, Валера охнул, и отступил, и невольно выставил перед собой длинный шефов зонт.
И хотя никаких пришельцев внутри не оказалось, в этом странном пространстве за странной дверью он все равно чувствовал себя чужаком. Нарушителем, которому здесь не место. И потому топтался у входа, сжимая в кармане ключ от Майбаха, над кучкой багажа — крокодиловым саквояжем, чемоданчиком с лекарствами и зонтом-тростью.
А вот шеф с самой первой минуты был здесь как дома и вообще как будто сбросил лет десять. Только что его приходилось таскать под руку, а тут забегал, как таракан. Везде заглянул, все потрогал. Щупал, гладил, чуть ли не нюхал и наконец вскарабкался в кресло перед строем черных экранов и вдруг крутанулся в нем, поджав коленки, как маленький мальчик.
— Видал? А? Видал, блядь? — крикнул он весело, и Валере показалось даже, что старик захлопает сейчас в ладоши или спрыгнет на пол и пройдется по космической комнате колесом, от одной стены до другой, это шеф-то, господи, твоя воля.
Он служил ему три без малого десятка лет и видал хозяина всяким. Больным, пьяным, а один раз и полумертвым. Забирал его из конторы, из бани, с охоты, из Кремля и резиденции Первого лица, а случалось — и выносил на руках. Возил к нему супругу, шлюх, внуков и врачей и вообще за годы навидался такого, о чем даже куму за стаканом рассказать было нельзя, и он не рассказывал. Не вслушивался, не вникал, и уж тем более не задавал вопросов, и крепко знал, когда нельзя было даже оглядываться и смотреть в заднее зеркало. Его дело было простое — крутить баранку, и это было понятное дело, а все прочее существовало отдельно и его, Валеры, никак не касалось. И даже когда ночью закрылись ворота и толстозадая стерва принялась носиться туда-сюда по тоннелю и таскать к старику полицейских, Валерино дело осталось прежним — сидеть за рулем и ждать указаний. Не то чтоб он был спокоен; понятно было, что случилось чепэ, и не абы какое, а без шуток, и жена, наверно, с утра еще сходила с ума и оборвала ему телефон. Просто от него тут ничего не зависело, так что он сидел смирно, и начальство не отвлекал, и просидел бы так сколько надо, если б не проклятая дверь в стене и все, что он увидел за ней. Вот это для Валеры уже оказалось слишком, и он собрался с духом, переступил с ноги на ногу, откашлялся и спросил: