Тоннель
Шрифт:
Повисла неприятная пауза. Баба из Мерседеса скучно тукала ручкой по блокноту, рябой мужик пучил глаза и целился в потолок. А вот если послать их, к примеру, в жопу, внезапно подумал старлей. Да что они сделают-то вдвоем. Но прежде чем эта мятежная мысль успела в нем окрепнуть, какая-то женщина с очень красным лицом вышла вперед и сказала:
— Ой, да забирайте, господи. Это, между прочим, само выпало, на полу лежало, — и поставила под ноги белобрысой суке-Терминатору две жестянки сладкой кукурузы.
А следом за ней неохотно потянулись и остальные — кто с парой банок, а кто и с целой коробкой, — и революция сорвалась.
На удивление, гора получилась изрядная. Оказалось, что за неполные десять минут
— Это всё? — спросила она строго.
Граждане, сдавайте валюту, подумал Митя, и в горле у него опять предательски защипало. Да что ж такое, надо взять себя в руки.
— Пап... Па-па!..— зашипела Аська и дернула его за рукав. Возбужденная, сердитая, с горящими щеками. Ах ты, Павлик Морозов. — Еще мы! — крикнула она и по-школьному подняла руку. — Еще у нас!
И тогда только он вспомнил про свой трофей, опустил глаза и все-таки наконец засмеялся. В легенькой картонке лежало двенадцать баночек томатной пасты. ПОНЕДЕЛЬНИК, 7 ИЮЛЯ, 17:36
Дышать в автобусе было нечем. Окна не открывались, а пара узких форточек и распахнутые двери не спасали, и воздух внутри был горячий, как в парнике. Женщина из белого Ниссана Кашкай провела ладонью по стеклу, чтобы стереть испарину. Стекло на ощупь казалось жирным, и все здесь было такое — нагретое, нечистое. И сиденья, и пол, и поручни, и даже она сама. Платье у нее было порвано, на колене ссадина. И вот теперь она еще испачкала ладонь, а салфетки остались в Ниссане, на приборной панели.
Как он посмотрел на нее, этот маленький фанатик. Как будто она была голая, и не просто голая — грязная, и Алику пришлось накинуть ей на плечи пиджак, который она осмелилась снять только в автобусе. Автобус был для женщин, здесь можно было без пиджака.
Никто не говорил ей, кстати, что выходить нельзя. С ней вообще никто здесь не разговаривал, а спросить она не решилась, хотя ей хотелось увидеть мужа и нужно было в туалет. Все случилось так быстро, и она сама не понимала теперь, как это вообще пришло ей в голову — прийти сюда, она ведь знала, с самого начала знала, что идти не нужно, и говорила Алику. Надо было остаться в машине. Он бы послушал, если б она только настояла, Алик всегда ее слушал.
Вода, напомнила она себе. Зато у нас есть вода. Даже здесь, в автобусе, у передней двери стояли четыре теплых бутылки, и можно было подойти и попить в любой момент, без спроса. Совсем недавно это еще казалось веской причиной.
Снаружи победное настроение тоже успело выветриться. Два часа назад они расхаживали королями, смеялись и перетаскивали воду с места на место, но это скоро им надоело, и теперь они хмуро, группами сидели на асфальте. И по ту сторону баррикады тоже давно было тихо, словно и там все устали или заснули. Неужели нас не спасут, подумала женщина из Ниссана. Разве может такое быть. И опять оглянулась проверить девочек.
Обе спали. Им здесь не нравилось, и сейчас они должны были ныть и жаловаться, ссориться между собой и сердиться на нее — это ведь она их сюда притащила. Но какая-то усатая старуха в тапках шикнула на них, и они забились на заднее сиденье и с тех пор лежали там — тихие, непохожие на себя, с заплаканными воспаленными лицами. А она не сказала старухе ни слова, испугалась, как бы не сделать хуже. Может, ей тоже стоило просто лечь и заснуть, раз уж от нее все равно не было никакого толку.
Вот только ей очень, в самом деле нужно было в туалет. И еще ненадолго, хотя бы пускай даже на минуту, выйти отсюда.
— Куда пошла? — спросила та же самая старуха из своего кресла. Тапки она скинула и сидела босая, раскинув коричневые варикозные
То есть выходить все-таки нельзя, поняла женщина из Ниссана и внезапно рассвирепела. Буквально провалилась в ослепительную ярость, и вовсе не потому, что знала уже — она совершила ошибку, причем ошибку непоправимую, от которой много будет беды. И даже не потому, что тревожилась за мужа или собралась-таки запоздало вступиться за дочек, на которых никогда не кричала сама и не позволяла кричать никому, — нет. Причина заключалась в том, что старуха вдруг напомнила ей свекровь, хотя та была сухая ухоженная красавица и не было у нее тапок, усов и толстых узловатых ног, и вообще, казалось, ничего не было общего у бакинской аристократки с родословной чуть ли не до иранских князей и этой немытой царицы автобуса с золотым зубом и крашенными хной волосами. И уж тем более — с пожилым нелегалом из Средней Азии. Но смотрели все трое одинаково — с равнодушным превосходством. Как будто им было ясно заранее, что она из другого, жидкого теста и не даст отпора. Что ее можно просто накрыть пиджаком, как клетку с попугаем.
Ты не наша, говорил этот взгляд, и никогда не будешь наша, сколько ни старайся. А она ведь правда старалась, особенно поначалу. Когда тебе двадцать, ты не веришь, что иногда от тебя вообще ничего не зависит и дело всего лишь в том, что ты чужая. Ты можешь научиться готовить безупречный хинкал и даже пахлаву — настоящую, в пятнадцать слоев, руками; можешь родить двух дочерей и пять лет просидеть в декрете, чтобы доказать, что ты хорошая мать, можешь потом защитить кандидатскую, получить кафедру — а все равно останешься русской дворняжкой из Ейска, которая понятия не имеет, как звали ее прадеда. Господи, она даже один раз назвала старую стерву «мама», и об этом особенно стыдно было вспоминать, потому что обе они тут же поняли, какая это фальшивая и предательская неправда, тем более что ее настоящая бедная мама всю жизнь так робела перед чертовой иранской принцессой, что, когда говорила о ней, переходила на шепот.
Ах ты дрянь, думала женщина из Ниссана, стоя у распахнутых дверей автобуса. Надменная заносчивая дрянь. «Дай ей прикрыться что-нибудь». Твое какое дело, куда я пошла, да кто ты такая, орать на моих дочек. На моих. Дочек. Сотни отставленных тарелок, «у нас готовят не так». Сотни повисших в воздухе реплик, как будто тебя нет в комнате. Сотни правил — по улице так не ходят, мужа так не встречают, дети не должны перебивать, жена не должна спорить. А сама-то, старая лицемерка, говорила все, что вздумается, и заведовала вообще-то отделением гинекологии. Сорок лет делала пациенткам аборты, курила ядреные турецкие сигареты и традиции предков вытаскивала, когда было удобно, как козырь. И всякую уступку — теперь это стало ясно, боже, вот теперь это наконец стало ясно — принимала за слабость и только давила сильнее, и потому уступать было нельзя. Никогда и ни в чем, ни на шаг. А надо было наоборот — сразу, еще в самом начале послать проклятую ведьму к черту вместе с ее правилами и предками. Не терпеть, не подстраиваться и не беречь Алика, а просто дать ей по рукам раз и навсегда, хотя бы ради девочек. Особенно для них.
И женщина из Ниссана в порванном платье, с разбитым коленом шагнула к чужой старухе, которую видела впервые в жизни, и закричала уверенным властным голосом, от которого трепетали поколения студентов, что с нее хватит. Что она никому, ясно вам, никому не позволит рассказывать, что ей можно, а что нельзя, и что если ей надо выйти отсюда, то она выйдет и пускай кто-нибудь, слышите, пусть только кто-нибудь попробует сейчас ее остановить.
И ничего не случилось. Распаренный автобус не рухнул под ее гневом и даже толком не проснулся, разве что повернулось на шум несколько женских лиц — лениво, с вялым любопытством, как если б они наблюдали за склокой в очереди на почте.