Топографии популярной культуры
Шрифт:
Пространственная конфигурация ментальной карты Москвы задана тем, что это утопическое, умышленное, замкнутое и вместе с тем дискретное пространство, очищенное от наслоений прошлого и не знающее, что находится вовне.
Обратим внимание, что массовое кино 2000-х практически элиминирует спальные окраины Москвы. Если их и показывают (например, в фильмах Валерии Гай-Германики), то не как часть Москвы, а как «любое», «типичное», лишенное уникальности и конкретной географической привязки пространство. Нет на кинематографической ментальной карте Москвы и центра – как исторического центра, средоточия «мест памяти».
Итак, Москва 2000-х – это город, подвергающийся постоянной трансформации, слишком быстрой и потому нарушающей порядок повседневности. Пространство «привычной» Москвы, заданное оппозицией «центр – окраина», где «центр» – это и есть собственно город (ср. распространенный оборот «поехать в город» в значении «поехать в центр»), оказывается разорвано, и в эти разрывы вшиты «утопические» территории деловых центров и элитных кварталов. Режим
Эти особенности и задают контекстуальную рамку для реализации более частных фреймов.
Надо сказать, что миддл-литература в 2000-е не так часто фокусируется на Москве. Помимо Пелевина, которого в 2000-е, в отличие от 1990-х, выстраивание сюжета-параболы занимало больше, чем построение узнаваемого мира, можно назвать Александра Кабакова («Московские сказки»), уже упомянутого Сергея Минаева, Ольгу Славникову («Легкая голова»), Дмитрия Быкова («Списанные»), Александра Терехова («Немцы»). Частично в Москве, но в Москве 90-х, происходит действие романов Александра Иличевского (особенно это касается романа «Матисс») [19] . Менее известны читателю, но более репрезентативны для наших задач московские романы Антона Уткина («Дорога в снегопад») и Екатерины Шерги («Подземный корабль»). Их, а также роман Ольги Славниковой «Легкая голова» мы и рассмотрим в данной статье как те основные «кейсы», в которых пространственные фреймы по-разному соотносятся со своим метаконтекстом. Таким метаконтекстом является, в сущности, и само произведение, которое, как мы уже писали выше, оказывается одним из случаев трансформации: все события оказываются не «прямыми», а «переключенными» из системы фреймов повседневной реальности в систему фреймов «рассказанной реальности». Но внутри этой трансформирующей «рамки» возможны дальнейшие трансформации. Мы проанализируем «чистый» случай – случай первичной трансформации – и два случая работы переключения внутри первичного метаконтекста и посмотрим, как ведет себя «обрамленная» система фреймов – Москва как пространство повседневных взаимодействий.
19
Впрочем, принадлежность текстов Иличевского к описанному нами типу произведений может быть оспорена.
В качестве «кейса» возьмем роман Антона Уткина «Дорога в снегопад». Герой этого романа, Алексей Фроянов, приезжает в Москву из Эдинбурга, где занимается проблемами бессмертия. Он – коренной москвич, выпускник МГУ, но давно не был в России и знакомится с российской жизнью и родным городом как бы заново. Этим взглядом на свое как на чужое определяются особенности оптики произведения. Роман сфокусирован на «жизни-в-Москве» как на общей для всех персонажей (акторов) рамке, задающей режим их действий. Иначе говоря, Москва выступает в данном случае как своего рода метаконтекст для всех имеющихся в романе контекстов действия.
При конкретном анализе текста нам будет важно, что делают герои, к какому пространству привязаны эти действия и каков характер этой привязки. Мы будем считать, что базовый способ введения фрейма – это называние места (локуса) и действия (например, так: «они разговаривали на кухне», «они встретились в кафе», «он шел по улице»). Не распространенный, а лишь просто названный фрейм предполагает, что ситуация целиком понятна читателю по умолчанию. И это означает, что степень ее рутинности высока для всех трех участников коммуникации (автор – герой – читатель), а вовлеченность акторов в ситуацию, наоборот, низкая. Это «распространение» фрейма (то есть рамка, накладываемая автором) и будет означать изменение характеристик фрейма относительно (квази)реальности. Распространение фрейма увеличивает степень вовлеченности акторов, их связанности с пространством, а значит, нагруженность данного фрейма в системе фреймов произведения. Распространяющими элементами могут быть введение исторического измерения (при помощи воспоминаний, авторских ремарок типа «раньше на этом месте» и т.п.), описание действия/места или их «сигнификация» (наделение дополнительным смыслом), то есть основными характеристиками конкретного фрейма будут его частотность и «нагруженность». Кроме того, нас будет интересовать и сама «локация» в ее насыщенности смыслом и действием.
На первых же страницах повествования задаются два типа локаций, различающихся относительно порядка действий акторов и, значит, организации систем фреймов внутри и по отношению к ним. Это локусы старого порядка (режима), насыщенные повторяющимися рутинными событиями, воспринимаемыми как норма, и локусы нового порядка, не связанные с прошлым, которые разрывают привычные связи действий.
Один из таких значимых локусов – Крылатские Холмы, район, где прошло детство героя и где он живет на протяжении романного действия. Крылатскому посвящено авторское отступление, наделяющее его целым рядом значений, которые организуют метаконтекст для всех действий и ситуаций, связанных с этим локусом. Выпишем наиболее важные характеристики: «мог бы считаться одной из достопримечательностей Москвы», «сочетал удобства города и тихую прелесть дачной местности», «во время больших праздников жители собирались смотреть салют и с холмов этих видели почти то же самое, что <…> видел <…> Наполеон», «<…> маленькие происшествия <…> были единственными, способными как-то нарушить плавное течение жизни этого уголка», «ощущение мира и безмятежности», «подчиняется природным ритмам» (Уткин 2011: 18–20).
Эта сигнификация отсылает к позднесоветскому времени и тем самым наделяет актуальный локус историческим измерением, в котором он является идеальным, открытым взгляду, неизменным, насыщенным историей безмятежным пространством спокойной и обыкновенной жизни.
Далее, когда в локусе Крылатских Холмов размещается герой, эта характеристика дополняется: «Все будто оставалось на своих местах, но приобрело неопрятный вид» (Уткин 2011: 26). Сам же герой «чувствовал себя вполне счастливым от участия в известных бытовых операциях с известными особенностями, которые то и дело напоминали ему о его возвращении» (Уткин 2011: 26). Тем самым подчеркивается, что за главным локусом романа остается статус «идеальной окраины», места приятно рутинных действий и процедур (фреймов «ходить в магазин», «смотреть телевизор», «бродить по району»).
Крылатские Холмы, таким образом, – это локус прежнего порядка, то есть такой, в который заложена отсылка к позднесоветской повседневности, имеющей в мире рассматриваемого произведения статус нормы, идеального прошлого как рамки восприятия настоящего.
Парадоксальным образом именно эта отсылка к прошлому делает окраину средоточием практик частной, повседневной жизни и задает темп и характер передвижения, а с ним и режим вовлеченности в пространство, «захваченности» им. В одном из эпизодов герой выходит из дома, поднимается на один из Крылатских холмов и смотрит вдаль. Сначала он стоит, а потом садится на траву и замирает на обрыве «в положении врубелевского Демона» (Уткин 2011: 35). Пространное описание увиденного дополнительно сигнифицирует действие героя: «С вершины холма <…> мир был виден весь, как на картинах старых голландских художников» (Уткин 2011: 34). Таким образом, герой вовлечен именно в пространство локуса, в абсолютное настоящее и взаимодействие с этим пространством доминирует в порядке действий. Этот момент абсолютной вовлеченности – момент разрыва рутинного – в трансцендентное. Но возможен он становится именно потому, что данный тип локуса предполагает вхождение в него, непосредственное взаимодействие, телесный контакт со всем, что размещено внутри. Иначе «устроены» в романе локусы нового порядка.
Идеальной окраине противопоставлены как центр города, так и «точечная» застройка. И то и другое герой видит из окна машины по дороге из аэропорта. Центр воспринимается как более насыщенный городскими смыслами «нового» порядка. Герой с удивлением видит новое для себя: митинг несогласных, а рядом – праздничную толпу людей, отдыхающих на бульварах. Они пьют пиво, сидят на скамейках, валяются на траве. Такой режим рассматривания города – из окна стоящей в пробке машины – в принципе не предполагает вовлеченности. Отчужденность усиливается, когда герой видит новостройку: «нагромождение пилястров и балконов, созданных как будто неким нетрезвым внеземным разумом» (Уткин 2011: 23). Это – разрыв в «естественном» порядке пространства. И разрыв в рутинном порядке восприятия пространства.
Локусы «нового режима» не предполагают вовлеченности, они лишь «размещают» человека внутри себя. И, в отличие от локусов «старого режима», они публичны, а не приватны. Однако основой пространственной драматургии романа оказывается вовсе не географическая локализация режимов действия.
Герой пытается удержать и в отношении центра Москвы тот режим созерцательного «вживания», который кажется анахронистичным [20] . Он перемещается по центру неспешно, всматриваясь в панорамы, находя «места памяти», удерживая историческое измерение места. Его прогулки по городу сопровождаются описанием «пустой» Москвы, освободившейся от толп и машин, вернувшейся к себе. По его Москве органичней передвигаться пешком, медленно и на метро, которое оказывается также пространством созерцательной медитации, в которое можно погрузиться, которым можно быть «задействованным», охваченным, к которому можно прикоснуться.
20
Любопытно то, что внимание автора обращено именно на структуры повседневности, на «микроурбанистический» аспект жизни героев; спонтанно город и показывается как равный своей повседневности, как ее урочище (см.: Трубина 2009: 18).