Тощие ножки и не только
Шрифт:
Эллен Черри улыбнулась, причем так, что на другом конце провода у себя в Бауэри Бумер уловил, что она улыбается. Есть такой сорт улыбок, которые способны путешествовать по телефонным проводам, хотя ни один инженер компании «Белл» не объяснит вам, как это происходит.
Бумер ответил на ее улыбку.
– Люди воспринимают искусство слишком серьезно. Или я уже это говорил? А еще они слишком серьезно воспринимают личные взаимоотношения. Я так точно, по крайней мере до недавнего времени. Да и ты тоже. А сегодня утром – и ты, и я.
– Такое впечатление, будто когда-то я это знала, а потом забыла. Как хороший пловец, который вдруг ни с того ни с сего взял и утонул.
– Да,
– Люди вообще склонны воспринимать все слишком серьезно. Особенно самих себя.
– Это точно. Наверно, потому они все время такие испуганные, такие обидчивые. Жизнь слишком серьезная штука, чтобы к ней относиться на полном серьезе.
По проводам на просто потрясающе кривых ногах пробежала еще одна улыбка.
– Я хочу посмотреть твою выставку. Честное слово. И приду, обязательно приду, вот только наберусь смелости. И тогда мы с тобой выкроим минутку и поболтаем.
– Заметано, – ответил Бумер. – Я тебе позвоню. Как только вернусь из Иерусалима.
Иерусалим. Иеру Шалом. Город Мира. Единственное, что есть в нем смешного, – это название. Из-за него разгорелись тридцать семь войн (не сражений, а именно войн). Семнадцать раз семнадцать разных завоевателей обращали его в прах. И всякий раз он поднимался из руин и пепла – чтобы вновь привлечь к себе жадные взоры очередного завоевателя.
Иерусалим. Иссушенная, холмистая провинциальная дыра на дороге, ведущей в никуда. Ни порта, ни крепости, ни плодородных полей вокруг. Ни леса на дрова и древесину, ни полных рыбы сетей, ни руды в рудниках – ничего, кроме колючек для овец и верблюдов. Место бедное и скудное и одновременно столь желанное. И так – вот уже три тысячи лет.
Иерусалим. Иеру Шалом. Воздвигнутый из человеческого духа, щедро обагренный человеческой кровью, укутанный красно-черным покрывалом пожаров, чтобы затем коленями молящихся и свитками безумных пророчеств снова быть отчищенным до золотого блеска. Иерусалим. Когда уши уже не могли выносить вопли детей твоих, камни оглохли по всему миру.
Иерусалим. Мистический город с семью волшебными вратами. Вхожи сюда избранные, и кто вошел, тот уже не забудет. Одновременно столица смерти и престол бессмертия. К тебе стекаются отовсюду паломники. К тебе устремлен свет всех звезд. Засиженное мухами зеркало небес и земли. Трамплин в вечность. Город, неподвластный логике. Город всем городам, в котором, согласно Божьему замыслу, состоится и Второе Пришествие, и искупление грехов и в который Христос и Мессия уже купили билеты. Иеру Шалом.
Что касается Бумера Петуэя, то Иерусалим обязан своим основанием воскресной школе, а всей своей дальнейшей историей – шестичасовым новостям. В принципе туда никто никогда не ездил. А разговор о нем заводили разве что религиозные или политические фанатики (что в принципе одно и то же). И вот теперь Бумер услышал, как сам сказал, – он едет в Иерусалим. И хотя эта поездка казалась ему столь же невероятной, что и его головокружительный взлет в мире искусства, он вынужден был признать, что, возможно, так оно и будет.
Всю свою сознательную жизнь Бумер собирал картонные патрончики из-под туалетной бумаги. Сам не знал, зачем он это делает. Когда он был малым ребенком, ему давали их вместо игрушек, а затем эта странная любовь перекочевала и во взрослую жизнь. Как бы там ни было, на чердаке дома в Колониал-Пайнз у него скопилось этих патрончиков больше, чем за десять лет, и когда он увлекся искусством, то тотчас сгонял за ними на своем новом микроавтобусе в Виргинию. Загрузил их
Куратору Израильского музея в Западном Иерусалиме инсталляция это настолько понравилась, что он выразил желание ее приобрести. Но на том условии, что Бумер лично доставит свое детище в Иерусалим, где затем опять-таки лично заново соберет для специальной выставки, посвященной проблемам национальной безопасности, вернее, восприятию этих проблем глазами художников. Предполагалось, что выставка откроется дней через десять – двенадцать.
Ультиме идея понравилась, хотя это и означало, что один из экспонатов покинет стены ее галереи раньше времени. Бумер, который не был до конца уверен в том, что Иерусалим существует, сказал, что подумает. И лишь объявив Эллен Черри о своем скором отъезде, неожиданно понял, что решил бежать. Бежать ото всех – от обиженной бывшей жены, от Ультимы Соммервель, от свалившейся невесть откуда славы, бежать, прихватив с собой груз патрончиков из-под туалетной бумаги и капризную, вредную ворону; бежать в этот удивительный город, который называли кто Оком, кто Пупком, кто Песней, кто Кровоточащей Раной этого мира.
Бумер улетел из аэропорта Кеннеди в середине ноября, намереваясь вернуться ко Дню благодарения. В его наспех собранном саквояже среди джинсов, трусов, гавайских рубашек и дюжины пар носков затесался один непарный фиолетовый носок, которому, по идее, уже давно было место в мусорной куче, не обладай он некой сомнительной сентиментальной ценностью. Да-да, как это часто случается в этой жизни, судьба-злодейка распорядилась так, что в Иерусалим летел – подумать только, какая несправедливость! – Чистый Носок!
Будь о том известно его менее счастливому и чистому собрату, тот наверняка разразился бы потоком непристойностей – те бы только знай выскакивали из него, как пробки от шампанского, – и от злости заметался бы по подвалу собора Святого Патрика, перелетая от одной стены к другой. Кстати, по мнению Грязного Носка, подвал этот мало чем отличался от ящика комода – почти так же тесно и темно.
Так что, может, оно и к лучшему, что Грязный Носок ничего не узнал. Он лежал, лениво свернувшись калачиком, перед решеткой, ни о чем не ведая, поджидал появления Перевертыша Нормана и почти не прислушивался к тому, о чем там рассуждает Жестянка Бобов. А рассуждал(а) он(а), обращаясь к Ложечке, о вероятных размерах, форме и значении Третьего Иерусалимского Храма.
Из семи гномов только Чудик был безбородым. Сей факт должен нам что-то поведать о мудрости бритья бороды.
Будь Жестянка Бобов мужчиной, возможно, он(а) тоже бы отрастил(а) бороду. Полагаю, что при желании нетрудно себе представить консервную банку, щеголяющую аккуратной бородкой или линкольновскими бакенбардами, одетую в светлый костюм, со слегка обтрепанными и кое-где пожелтевшими от времени манжетами, опирающуюся на трость с набалдашником. Вот он(а) задумчиво вращает в стакане глоток коньяка, и можно подумать, будто он(а) восседает на почетном месте у камина где-нибудь в библиотеке или заседании клуба путешественников.