Товарищ Богдан (сборник)
Шрифт:
Но все-таки вскоре ноги опять отяжелели, а плечи стало так ломить — ну, хоть бросай лопату.
Однако Бабушкин не бросил.
«Глупости, — строго сказал он себе. — Не барин. Потерпишь».
Он копал и старался думать о чем-нибудь хорошем. О Паше, например. И как обрадуется она, когда принесет он вечером деньги. И как засветятся изнутри, из глубины, ее большие серые глаза.
Старшой теперь часто подходил к тому месту, где копал Бабушкин. Видимо, решал: брать новичка на постоянно в артель или нет?
«Как пробу сдаю», — подумал Бабушкин.
Прошел час, другой…
Опять
«Ну, ну… Ты это брось, — хмуро внушал себе Бабушкин. — Ишь разнюнился…»
И он упрямо орудовал лопатой, пока старшой не крикнул:
— Шабаш!
Вылез из котлована. Его шатало, как пьяного.
Привалившись к той теплой, ласковой березке, у которой раньше стоял старшой, Бабушкин ждал, когда землекопы разбредутся по домам.
Тогда он ляжет вот тут же, у березки. И будет долго-долго лежать…
Впрочем, не очень долго. Сейчас уже шесть часов. А в семь назначена встреча с двумя крановщиками с Трубного. А в девять — кружок в депо.
И все-таки час, целый час, длинный, как этот день, будет он лежать вот здесь, у березки…
Землекопы расходились медленно.
А старшой, казалось, и вовсе не собирался уходить.
Когда возле котлована остался только Бабушкин, старшой подошел к нему.
— Так, — сказал. — Ну и як?
Бабушкин пожал плечами. Что тут ответишь?
— Да… — протянул старшой. Хитрые глазки его прищурились. И рот был твердо сжат. — Чудной ты, дядю…
Он замолчал. Курил, глядел из-под насупленных бровей на Бабушкина.
Бабушкин тоже молчал.
— Я ж нэ слипый, — сказал старшой. — Я ж усэ бачу… Да… А знаешь, тут у нас одын наймався. На вид — крипче за тэбэ. Покопав-покопав, а потим — хлоп! Носом в зэмлю! И нэ дышэ… Та-ак.
Он опять замолчал.
— А ты, брат, впертый [16] . Дывлюсь — сопишь, як той хряк. А лопатою все тыкаешь, тыкаешь. Цэ як же? Сылы ж в тоби не на рупь-карбованец и не на полтину. Дай бог — на гривенник. А от — здюжив. Цылый дэнь. Як заправский копаль. Цэ як же? А?
16
Упрямый ( укр.).
Бабушкин пожал плечами.
Многое мог бы он сказать этому рыжебородому. Что мускулы — это еще не все. Что никогда, в общем-то, мускулы не решают. Что важнее характер, упорство, воля. И целеустремленность. Так везде: и в драке, и в жизни, и даже когда орудуешь лопатой.
Но ничего этого Бабушкин не сказал.
Он лишь спросил:
— Ну как? Завтра-то… Приходить?
— Приходь, приходь! Вбажаю впертых!
Старшой хохотнул в ус. И ушел.
А Бабушкин, как и мечтал, улегся возле березки.
Земля была — как перина. И теплая, словно ее непрерывно подогревали изнутри.
Бабушкин прикрыл глаза. Полежал так минут пять. А может, и десять…
— Эй, эй! — вдруг сказал он себе. — Эй, дядя! Так и заснуть недолго. А кого на Трубном ждут?
Разлепить веки было не так-то просто. Склеились словно бы намертво. Но Бабушкин все-таки открыл
Так он и сидел, привалясь к теплому ласковому стволу березки. Но снова стало клонить ко сну.
Он встал.
«Вот так, — злорадно сказал он себе. — На ногах не очень-то разоспишься. Ишь, барин, взял моду — спать!»
Вскоре берегом он уже шагал к Трубному. Сонливость постепенно спадала. Он снова был бодр и крепок.
И на ходу уже привычно обдумывал, что будет говорить парням с Трубного, а главное — не забыть! — в депо условиться о новом месте для собраний. Прежнее уже заинтересовало филеров.
И еще — насчет типографии. Хватит кустарничать. На гектографе много не тиснешь. Надо типографию заводить. Только — где достать шрифт? И печатный станок?
Он шел и шел, и привычные дела и заботы уже обступили его, и он уже словно забыл, как недавно из последних сил ворочал лопатой. Это было так, ерунда, мелочь. А вот типография — это да!..
Сиятельный князь и три Федора
Князь Святополк-Мирский был умен и европейски образован. Студенческие годы он провел в Сорбонне. Немудрено, что по-французски говорил, пожалуй, даже лучше, чем по-русски. Свободно владел князь и еще четырьмя языками. В юности он легко и с блеском писал стихи. Говаривали даже, что один из его сонетов похвалил сам Майков.
Когда пожилой уже князь — богатый и родовитый — стал губернатором Екатеринослава, он сразу заявил, что он «за культуру, за цивилизацию, за святые идеалы и прогресс».
Князь был высок ростом и «в теле». Когда знакомые хотели ему угодить, говорили: «весь в Петра». И это нравилось князю.
Может быть, потому и усы он себе завел. Правда, усы были не такие длинные и не торчали, как у знаменитого императора, но все же…
После завтрака князь всегда проходил в домашнюю библиотеку и неторопливо, со вкусом выкуривал свою первую за день папиросу: князь очень следил за своим здоровьем и разрешал себе в день всего четыре папиросы. Курил, просматривал газеты и недовольно покачивал головой.
Вот опять! Казаки разогнали манифестацию. Семеро студентов ранено.
— Нагайка не метод! — убежденно повторял князь.
А когда в одной заводской лавке рабочим сбыли лежалую колбасу и двенадцать человек отравилось, князь даже рассердился.
— Дикость! — Он швырнул газету. — Извечная наша российская дикость!
Но особенно возмутил князя случай, о котором долго толковал весь Екатеринослав. С некоторых пор заводчики взяли в обычай нанимать в охрану ингушей. Полудикие, почти не понимающие по-русски, эти горячие «сыны Кавказа» то и дело хватались за оружие. И вот однажды, когда на Брянском заводе рабочий оторвал доску от забора, сторож-ингуш неслышно, как рысь, подкравшись сзади, не говоря ни слова, всадил кинжал ему под лопатку. Прямо в сердце. Наповал.