Товарищ Богдан
Шрифт:
Бабушкин вспомнил: иногда, чтобы передать в тюрьму записку, делали так: извлекали из какой-нибудь вишни косточку, вместо нее всовывали в ягоду крохотную записку, скомканную, написанную на особой бумаге.
Ну, тюремщики, конечно, не могут все ягоды перещупать, а арестанту торопиться некуда…
Вишню за вишней проверял Бабушкин. Выплевывал косточки, а ягоды глотал.
Студент, как завороженный, смотрел ему в рот.
— Вы, Иван Васильевич, только не торопитесь, — шептал он. — Не торопитесь! А то ненароком проглотите
— Да нет же! — успокаивал Бабушкин. — Если косточка есть, — значит, записки нет… Проще простого!
Бабушкин ел вишни, они все убывали и убывали. Вот уже только на донышке. А записки все нет…
Наконец остались последние четыре вишенки. Тут уж Исай не вытерпел. Подскочил к банке, вытряхнул их на ладонь и пальцами лихорадочно ощупал.
— Так я и знал! — он закусил губу.
Во всех четырех ягодах были косточки.
«Весело», — подумал Иван Васильевич.
Несколько минут он молча расхаживал по камере.
«Но ведь должен… Должен, обязан быть сигнал!»
Он снова взял газету, в которую была завернута ветчина; скрупулезно изучил ее, миллиметр за миллиметром. Никаких знаков!
Потом подошел к окну, поглядел бумагу на свет. Опять ничего!
Иван Васильевич перевернул обрывок газеты на другую сторону, снова посмотрел на свет и вдруг — он даже не поверил глазам! — увидел нанесенные карандашом еле-еле заметные цифры:
— Сигнал! — воскликнул Бабушкин.
Студент мигом сорвался с нар. Вдвоем они еще раз внимательно оглядели обрывок газеты. Сомнений быть не могло. Городской комитет сообщал: побег назначен на двадцать девятое июля, двенадцать часов ночи.
— Ну вот, значит, завтра в полночь бежим, — сказал Бабушкин.
Всю ночь студент не спал. Шептал что-то про себя, вставал с койки, пил воду из огромной жестяной кружки и вновь ложился, ворочаясь с боку на бок.
Стояла удивительная тишина. Плотная, как вода. Слышно было, как скребется крыса, как шагает караульный за окном, как изредка шлепают по тюремному коридору мягкие туфли надзирателя.
Рассвело. Наступил день. Последний — а может быть, и не последний? — день в тюрьме. Казалось, он никогда не кончится. Минута за минутой тянулись медленно, как тяжелые возы по степной дороге.
Бабушкин, чтобы отвлечь студента, снова предложил сыграть в шахматы. Однако Исай — сильный шахматист — сегодня играл рассеянно, не замечая даже очевидных угроз. Бабушкин развил атаку на его короля, пожертвовал фигуру и дал мат в три хода.
Когда стемнело, Бабушкин и студент прильнули к окну. На пустыре маячила фигура часового. Он медленно ходил вдоль забора.
Издалека доносились звуки вальса. Справа слышались гулкие ухающие удары «бабы» — вероятно, забивали сваи. С залихватской песней, дружно стуча сапогами, мимо прошли солдаты.
Часов у заключенных не было. Забрали в
— По гудку! — сообразил Бабушкин.
Неподалеку находился спирто-водочный завод. Ночью там заступала новая смена. И всегда ровно в полночь тишину вспарывал пронзительный заводской гудок.
Становилось все темнее и темнее, но заключенным казалось: время не движется.
Студент вздрогнул, когда заскрежетал засов.
— Провал! — он до боли сжал локоть Бабушкину.
Вошел надзиратель, поставил лампу, подозрительно долго — или это только казалось? — оглядывал камеру и вышел.
Вскоре Бабушкин отдал лампу надзирателю: пусть думает, что они легли спать. А главное, пускай глаза привыкают к темноте.
Чтобы сократить время, Бабушкин шепотом стал рассказывать длинную историю из своего детства.
После смерти отца мать с двумя детьми уехала в Петербург, стала кухаркой, а его оставила в деревне, подпаском у деда. И вот однажды огромный, черный, лоснящийся бык Цыган сорвался с цепи и чуть не поднял на рога девятилетнего пастушонка. Хорошо, что Ваня не растерялся, ловко заманил рассвирепевшего быка в хлев и захлопнул дверь, приперев ее колом. А то бы пиши пропало…
…Вдруг совершенно неожиданно, хотя узники все время ждали его, тишину разорвал визгливый оглушительный рев. Гудок!
Бабушкин решительно отогнул подпиленные прутья решетки.
Часовой по своей обычной дорожке медленно прошел мимо окна налево, до конца пустыря, повернул, прошел направо вдоль всего забора, снова повернул. Его не было видно, только слышались грузные шаги. Когда часовой опять поравнялся с их окном и, повернувшись спиной, стал удаляться, Бабушкин шепнул Исаю:
— Давай!
Тот бесшумно спрыгнул и лег возле мусорного ящика. Переждав несколько мгновений, Бабушкин тоже спрыгнул и лег рядом.
Прислушался. Вдали громко, казалось, на весь двор, гремели сапоги караульного.
Наступил самый напряженный момент. Сейчас невидимый в ночи часовой повернул и по своей обычной тропочке идет к ним. Надо лежать! Беззвучно. Лежать, хотя часовой с каждым шагом все ближе, ближе.
Бабушкин в темноте положил руку на спину студенту. Словно прижимал его еще ниже к земле.
«Заметит? Нет?»
Часовой прогромыхал сапогами возле самого ящика и стал удаляться.
Бабушкин мысленно сосчитал до пятнадцати — пусть часовой уйдет — и легонько толкнул Исая. Они сделали короткую перебежку к забору. Притаились. Потом тихо, по-кошачьи, перемахнули через забор.
Их уже ждали. Из темноты сразу вынырнули две фигуры.
— Быстрей! — услышал Бабушкин чей-то знакомый мужской голос.
— Раздевайтесь!
Беглецы мигом скинули с себя одежду.