Товарищ Ганс
Шрифт:
Она бросилась за ним — догонять.
И, догоняя, все оглядывалась, все хохотала, и бант каким-то чудом — сам по себе — порхал над ее головой.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Эта девчонка, Таня, а по фамилии Якимова, оказалась не только моей соседкой, а, как вскоре выяснилось, еще и моей одноклассницей. Мало того. Мать девчонки — Софья Никитична Якимова — была в этом классе учительницей. А Танькин отец, как впоследствии я узнал, работал на том же заводе, что и Ма, что и Ганс…
Мир тесен. Мир был довольно тесен в ту пору, о которой я веду рассказ. Впрочем,
Но об этой девчонке и вообще о Якимовых я не стану покуда вдаваться в подробности. Сначала я расскажу об иных обитателях нашего нового дома.
И здесь необходимо сделать одно разъяснение.
Обитатели нашего дома были в своем большинстве иностранцами. И среди этого большинства большинство калякало по-немецки — это был их родной язык.
И вас, конечно, удивит, как это я мог с ними общаться, как я мог понимать, что там они говорят между собой, и как я им мог отвечать, когда они меня о чем-нибудь спрашивали.
Так вот, хотите верьте, хотите нет, а уже через месяц после того, как мы поселились в этом удивительном доме, напоминающем Ноев ковчег, я понемножку стал понимать немецкий язык, а еще через месяц — кое-как говорить. И дело тут вовсе не в каком-то особом моем таланте — никаких талантов у меня сроду не было и в дальнейшем не обнаружилось. Но если вокруг тебя целый день с утра до вечера и день за днем калякают на чужом языке, а тебе интересно, о чем это они, а иной раз даже подумаешь, что это они про тебя, к тому же вдруг ни с того ни с сего к тебе лично обращаются на иностранном языке, а ты стоишь как пень, моргаешь глазами и ничегошеньки не понимаешь, ни единого слова, то будьте уверены, что это самый лучший и самый испытанный на белом свете способ изучать иностранные языки, и уже через месяц вы станете разбираться, про что это лопочут окружающие вас люди, а еще через месяц сами начнете лопотать на иностранном языке — да так, что будь здоров…
Правда, наука эта мне впрок не пошла. Когда чуть позже в школе нас стали обучать немецкому языку, то едва мы продвинулись страницей дальше этих двух потрясающих дур — Анны унд Марты, — которые сначала «баден», а потом «фарен нах Анапа», — мои успехи неизменно оценивались жирной двойкой, или, как это тогда называлось, «плохо».
Меня губило произношение.
Дело в том, что люди, проживавшие в нашем доме и изъяснявшиеся между собой на немецком языке, вовсе не были немцами. Они были австрийцами по национальности и почти все уроженцами Вены. Поэтому изъяснялись они между собой на особой разновидности немецкого языка — на венском диалекте. А этот диалект столь же похож на классический «берлинер дейч», как живые беседы одесского базара на диалоги в Художественном театре. Настоящие немцы, заслышав лишь начало фразы, сказанной на венском диалекте, тут же впадают в корчи и умирают на месте от смеха…
Я видел только одного настоящего немца, вернее, одну настоящую немку, которая не умерла от смеха, заслышав венский диалект. Это была преподавательница немецкого языка в нашем классе. Она не смеялась. Она бледнела как полотно от возмущения, когда я начинал зачитывать по учебнику дальнейшие веселые похождения Анны унд Марты, пользуясь произношением и интонациями моих соседей по дому; она бледнела как полотно, говорила «генуг», что значит «хватит с меня», и ставила жирную двойку.
Но для истории, которую я рассказываю, вполне достаточно венского диалекта, и люди, о которых я веду речь, успешно обходились им. Они и миловались и бранились на этом диалекте, здоровались и прощались, смеялись и плакали, говорили о погоде и работе, о насущном хлебе, о мировой революции — они друг друга вполне понимали на этом диалекте, и, что особенно важно, я тоже стал понимать, о чем они говорят.
Чаще всего мы бывали у Раушей, благо жили они этажом ниже нас. Мы — это Ганс и я, поскольку мама Галя как-то не сумела свести дружбу с фрау Эльзой Рауш, Сперва не сумела, а после и не старалась.
Кроме того, у Раушей собиралась исключительно мужская компания. И это даже не было похоже на компании, которые собираются ради того, чтобы выпить и закусить, сыграть в картишки, похохотать и спеть босяцкую песню. Здесь не пили, не закусывали, не играли в карты, не хохотали, не пели. Только дымно курили. И разговаривали. Это походило больше на какое-нибудь ответственное собрание, чем на пустячную вечеринку.
А может, это и были собрания?
Карл Рауш, водрузив на нос роговые очки, шелестел страницами «ДЦЦ»— немецкой коммунистической газеты — и вслух утробным басом читал из нее все подряд статьи и заметки. Иногда его бас достигал особой рокочущей силы, так что казалось, будто данное место в статье было напечатано одними лишь буквами «ррр», и в этот момент крупный, весь в трещинах ноготь чтеца с силой отчеркивал строку на газетном листе, — и у меня пробегали мурашки меж лопаток: я не выносил, когда скребли ногтем по бумаге, а кроме того, мое сердце обмирало от почтительной робости.
Да и все остальные мужчины, которые находились здесь, слушали Карла Рауша с очевидной почтительностью и робким благоговением.
Отчеркнув строку в газете, Карл обычно вставал из-за стола, подходил к книжной полке, стоявшей у них в углу, и рывком извлекал из теснотищи книг увесистый том.
Я успевал заметить на корешке или обложке: «Карл Маркс», «Карл Либкнёхт».
И при этом всегда почему-то в сознании возникало, становилось рядом: Карл Рауш…
Он уверенно и быстро пролистывал страницы, находил нужную, разглаживал шов широкой мозолистой ладонью, окидывал аудиторию пристальным взглядом— поверх очков — и снова начинал читать, уже из книги.
И снова все сосредоточенно прислушивались к его рокочущему басу, а некоторые даже записывали что-то в тетрадки и блокноты.
Закончив чтение, Рауш гулко захлопывал книгу, снимал очки, слегка подрагивающей от возбуждения рукой брал со стола трубку, долго уминал в ней табак, скосив глаза к жерлу, а потом, пыхнув желтоватым дымом, обводил этой трубкой присутствующих — приглашал товарищей высказаться.
Они высказывались по очереди, по кругу, кто расторопно и бойко, будто отвечая хорошо вызубренный урок, кто неуверенно и застенчиво, заикаясь и мямля, кто натужно и раздумчиво, морща лоб, теребя галстук…
Карл слушал, одобрительно кивал головой, удивленно воздевал брови, протестующе взмахивал трубкой, издавал горлом какие-то отрывистые хриплые звуки, но помалкивал до поры до времени. Выжидал.
И я выжидал. Я с томительной досадой пережидал речи всех этих мямлей и заик, таратор и тугодумов, Ганса в том числе. Мне ведь, откровенно говоря, до тошноты надоели, обрыдли подобные же, лишь возрастом поменее, краснобаи в школьном классе, где я учился, — не к ночи будь они помянуты.
Но вот наступала долгожданная минута.