Товарищ Ганс
Шрифт:
А некоторые просто так гуляли вдоль насыпи, разминая косточки после жестких нар.
— А где Ганс? — спросил я.
— На станцию пошел, — ответила Ма. — Позови, будем завтракать.
Я побежал к вокзалу.
Заодно я решил выяснить, как называется эта станция. Ведь война войной, а все же очень интересно открывать для себя неведомые края и неизвестные города, куда, не будь войны, я, может, так бы и не попал никогда. А нам еще предстояло проехать тысячи километров, пересечь полстраны.
Я обогнул вокзал — одноэтажное, растянувшееся
Он стоял в одиночестве и курил. Курил натощак, чего с ним сроду не бывало.
Однако же я не так удивился этому, как иному — тому, что предстало моим глазам.
А глазам моим предстала крохотная привокзальная площадь такого же, по-видимому, крохотного городка. Она была вымощена стертым булыжником. Ее обступили тополя-одногодки. И на ней было все, что бывает обычно на таких вот привокзальных площадях, захолустных и уютных. Парикмахерская с двумя завитыми портретами — слева тетя, справа дядя. Фотоателье с целой выставкой портретов в остекленной витрине. Булочная. Галантерейная палатка. Пивной ларек. Куцый рядок станционного базара.
Правда, кое-что здесь было не совсем обычным. Скажем, вывеска, на парикмахерской гласила «Фризюр», что тоже означает «Парикмахерская», но по-немецки. А вывеска на булочной была «Бакерай» — это как раз и есть «Булочная». А на пивном ларьке написано «Бир», что опять-таки значит «Пиво». То же самое, только по-немецки. Тут все вывески были написаны по-немецки, на этой привокзальной площади, в этом заволжском городке.
Никто не выходил из парикмахерской, и никто туда не входил, и самого парикмахера не было видно. Никто не толкался у пивного ларька. Двери магазинов закрыты наглухо. Ставни ларьков запахнуты. А на базарном дощатом прилавке хлопотали и ссорились воробьи — может быть, те самые, что скакали по крыше нашего вагона.
Пусто. Совсем пусто. Пустыня.
А дальше, там, за стеной тополей, виднелись аккуратные кирпичные домики, крытые черепицей, тонущие в пышной зелени. Но окна их тоже были пусты, а некоторые даже распахнуты, и белые занавески в них колыхались покинуто и тревожно…
Вблизи этих домиков тоже никого не было видно. Никого. Лишь задичавшая кошка тенью метнулась от одного порога к другому.
Городок был безлюден. Будто все в нем вымерли.
— Почему здесь нет никого? — спросил я Ганса. — Почему, а?
Я не мог прийти в себя от удивления,
— Куда подевались все люди?
Ганс задавил подошвой окурок, вынул новую папиросу. Закашлялся.
— Я думаю, Санька, что отсюда всех эвакуировали, — сказал он наконец. — Эвакуировали,
— Но ведь здесь глубокий тыл? — возразил я.
— Ну… не совсем глубокий.
Он повернулся и зашагал сквозь пустое вокзальное здание туда, к путям, к нашему эшелону,
— Как этот город называется?
Но Ганс уже ушел вперед и, наверное, меня не слышал.
Я догнал его.
— Ты не знаешь, как называется эта станция?
— Нет… Не знаю.
— А почему с вокзала сняли вывеску?
— Что? А-а… Наверное, для военной тайны. Я думаю, для военной тайны.
Он вышагивал по шпалам, глядя вниз, себе под ноги, чтобы не оступиться.
— Видишь ли, Санька, на войне бывают всякие тайны. Военные тайны… Война, Санька, — это сложное дело… Да.
Вот и наш вагон.
И еще я вспомнил другое. Уже недавнее.
Как-то вечером к нам заявился гость.
Бог ты мой, я еще никогда в жизни не видал такого шикарного гостя! Особенно в эту военную пору, когда все обносились до крайности и были одеты одинаково убого.
А на госте был новехонький, с иголочки мундир с отложным воротником, украшенным серебряными нашивками, со множеством пуговиц, карманов, складок. На госте была щегольская скрипучая портупея, на ремне — тугая кобура. На госте была фуражка с высоким околышем и четырехугольной тульей, с орлом, галунами и звездами, а длинный козырек фуражки был окован по краю.
И эту фуражку наш гость так и не снял с головы, хотя уже битый час сидел в комнате. Фасонил своей фуражкой. Своей портупеей. Своими нашивками.
Нашим гостем был Ян Бжевский.
«Поручник Войска Польского!»— как представился он, войдя в дом, приложив к козырьку два пальца и лихо щелкнув каблуками.
Чуть ли не все соседи сбежались к нам, чтобы посмотреть на пана поручника. Мама Галя, смущенная донельзя появлением столь высокого и столь великолепного, хотя и давно нам знакомого гостя, сварила второпях какой-то ячменной бурды и почтительно поднесла ему кружку этого пойла. Ему одному.
И он, развалясь на стуле, пил из этой кружки, причмокивал губами и бахвалился как мог:
— Уверяю вас, Панове, что если Ян Бжевский идет воевать, то скоро мы будем в Берлине!.. А по пути мы будем в Варшаве. И я приглашаю вас, панове, на чашечку кофе, к себе, на Аллее Уяздовске. Не знаю, есть ли еще там мой дом, но чашечка кофе будет!.. — Он лукаво подмигнул и рассмеялся.
Все, кто слушал сейчас Яна Бжевского, охотно прощали ему его бахвальство, понимая, что он шутит.
Понимая, что он не шутит. Что он будет в Варшаве.
Фронт двигался на запад.
В сводках Информбюро, которые читал по радио Левитан, перечислялись названия отбитых у врага населенных пунктов: Каменка, Звереве, Старый Оскол, Острогожск… Прежде я не слыхал в оперативных сводках названий этих населенных пунктов — когда их сдавали, когда фронт отодвигался на восток. Тогда были другие вести, оглушающие, как обухом по голове: оставлен Киев, сдан Харьков, пал Ростов-на-Дону… Конечно же вместе с этими громкими и славными городами легли под пяту оккупации и малые города, и поселки, и села. Но о них не говорилось в сводках. Все было ясно и так: Киев, Харьков, Ростов…