Товарищ пехота
Шрифт:
— Почему вы не эвакуировались? — вырвалось у меня. — Веро-ят-но…
Выяснилось, что некоторые слова я произношу по складам, как читающий букварь первоклассник.
Старик с достоинством выпрямился и медленно застегнул пиджак на все пуговицы.
— Такие вопросы, Петров Семен, задавать бестактно. Непристойно. Но тебе я отвечу. Остался я потому, что у меня в палатах на ста двадцати койках — больные. А под койками и в проходах между койками — тоже больные. И еще в бане и в больничном сарае — больные. Заметь, красноармейцев среди них нету. Ни одного!.. А
Через час, когда я шествовал по улице в синем, весьма приличном костюме, сидевшем на моем тощем костяке хоть и мешковато, но солидно, в шляпе, с тростью, то с раскаянием вспомнил, что не узнал имени-отчества старика.
Но поздно… Мне нужно было отправиться на вокзал, в буфет первого класса, и сесть за крайний столик у пальмы. Мне велено было спешить, и я ускорил шаги.
Пока я валялся без сознания у доктора, городок переменился. Внешне он стал даже благопристойнее, чище: на тротуарах и мостовой — ни соринки; дворники с медными бляхами на белых фартуках торчали у ворот. На перекрестке человек в белых перчатках и с шашкой на боку дирижировал незначительным уличным движением: мне по привычке подумалось — милиционер, а это был не милиционер — полицай!..
Городок изменился внутренне: он присмирел. Прохожие не шли, а бежали, даже старики, даже дети, — они торопились по-звериному забиться в квартирные норы.
Некоторые люди бежали не по тротуару, а по мостовой: на их спинах были приколоты многоугольные желтые звезды.
Одноэтажное, аккуратно сложенное из красного кирпича здание вокзала уцелело.
В подъезде буфета первого класса стоял швейцар в расшитой золотым галуном ливрее.
Сперва швейцар посмотрел на мою шляпу, потом на костюм, потом на мое лицо, особенно на щеголеватые усы, не сбритые по совету доктора, и, видимо оставшись удовлетворенным, снял картуз и поклонился:
— Милости просим, барин!
Я споткнулся. Вот что произошло за эти шесть суток — барин! Я споткнулся, и швейцар заботливо поддержал меня под локоток.
В буфете первого класса справа стояли столики под белоснежными накрахмаленными скатертями, налево — столики под серыми, застиранными. Направо пировали вражеские офицеры, налево разрешалось вкушать пищу русскому барину, то есть мне.
Столик у искусственной пальмы, самый крайний, был пуст, и, сдав гардеробщику трость и шляпу, я опустился на стул.
Двигался я неуверенно, наверное боязливо, а что может быть хуже боязливости, когда вокруг — враги!
К счастью, обедавшие шумной компанией немецкие офицеры были пьяным-пьяны, а за «барскими» столиками сидели такие же важные и такие же боязливые, как я, мужчины и ели с детской старательностью, боясь пролить хоть каплю на скатерть, словно зная, что им за это крепко достанется.
Ко мне подошла Сонюрка, Соня, в наколке и передничке, таких
— Милости просим, барин. Деньги внутри. Не оброни. Рады вас видеть в полном здравии. Рекомендую рыбную солянку и шнельклопс на второе.
Мне удалось, не привлекая внимания соседей, вытащить из меню и опустить в карман деньги.
Вдруг я подумал, что, может, обедавшие за соседними столиками — во всех отношениях такие же, как я, и почувствовал себя на школьном маскараде, где мы, нарядившись пиратами, чертями, матросами, богатырями, рыцарями, делали вид, что не узнаем друг друга.
И все же это был не маскарад.
Буквально в нескольких метрах от меня обедали немецкие офицеры. Они беспечно хохотали над какими-то непонятными мне шутками и раскачивались на стульях, и мундиры на них были выглаженные, с иголочки, и ордена не бутафорские.
Наискосок через зал просеменил ветхий старик в валенках, с огромным звонком в руке. Он размахивал дребезжащим звонком и монотонно повторял:
— Поезд на Киев отходит через шесть минут… Поезд на Гомель отходит через двадцать три минуты!..
Старик, он сошел с ума! Уже взяты противником и Киев и Гомель.
Немецкие офицеры хохотали, подзывали старика и заставляли его повторять и про Киев, и про Гомель. Как видно, сумасшедший старик был самым лакомым блюдом в их обеде.
А Соня подавала мне солянку, и шнельклопс, и компот из консервированных болгарских фруктов и говорила, не понижая голоса:
— На Пушкарской, тридцать семь, наймешь подводу. До Суходола с этими деньгами и документами доедешь беспрепятственно. Дальше…
Я кивнул, словно поблагодарил официантку за услугу. Дальше-то я сам как-нибудь доберусь.
— Ве-ро-ят-но, — начал я по слогам, но официантка с фарфоровой улыбкой на лице уже отошла.
Когда она вернулась со счетом, я не утерпел:
— Как ты могла остаться? Фашисты…
— Я осталась с моим отцом. С моим народом. Оккупационная марка равна десяти рублям, запомни. А… комсомольский билет?
Я коснулся нагрудного кармана, как будто смахнул соринку с лацкана пиджака.
— Найдут — расстрел!
Что я мог ответить? Пожал плечами.
А официантка с фарфоровой улыбкой уже шутила с офицерами. Говорила Соня по-немецки без напряжения. Я приметил, что гитлеровцам нравилась ее улыбка, и буйная чалма медно-рыжих волос, и остроумные ответы. Офицеры относились к Соне даже с почтением.
Я развязно крикнул:
— Барышня, получите! — положил деньги на блюдечко, швырнул «на чай» оккупационную марку, равную десяти рублям, и расхлябанной походкой направился к дверям, воображая себя Кторовым в роли Паратова в фильме «Бесприданница».
Летом 1944 года стрелковый полк остановился на ночлег в маленьком пограничном городке.
Командир третьей роты старший лейтенант Петров, отдав необходимые распоряжения и отпросившись у майора, пошел на восточную окраину города.