Традиции & Авангард № 2 (5) 2020 г.
Шрифт:
– Ты че, женатый, что ли, в перчатке здороваться?
Слава стал стягивать перчатку.
– Ты спишь, что ли? Мы ж с утра здоровались!
– Чего ты разбушевался тут?
– А ты чего так долго? Заколебался ждать тебя!
– А чего ты ждешь?
– Приглашаю тебя на свой день рождения!
Это было неожиданно и приятно. Слава застеснялся, отказывался.
– Пойдем, не выпендривайся! – Толик схватил его за руку и потянул.
– Ну, пожалуй. Ладно, дай хоть переоденусь.
Забежал домой. Мать в пальто стоит у керогаза. Жарит бычков. Взял у нее конфеты «Красный мак». Надев куртку, замер на секунду в нерешительности, неизвестно для чего зафиксировал нахохлившуюся мать, озадаченно поджатые губы бычков – ну, обычный момент жизни – и вышел.
– Тебе, ну!
Ехали в раздувшемся от народа автобусе, на «Володарского» он, как всегда, опасно накренился, и Слава, прижатый к двери, затосковал, будто предчувствуя что- то: «Зачем еду? Куда? К кому?» И в то же время что-то приятное, интимное нагревалось в груди, ширило ее.
Коммуналка на Чайной горке. Сыроватый запах пельменей. Каморлюк четыре на четыре, освещенный лампочкой в сорок свечей. Приземистая женщина курила в форточку. Кривая трещина на запотевшем стекле жирно залеплена почерневшей, влажно блестящей замазкой. В промежутке меж окон – трюмо с новогодней бахромой на зеркале. На кровати с газеткой «Советский спорт» лежал мужчина. Возле батареи, в которую сухо влипла половая тряпка, грелся мальчик. Назойливой мухой жужжала радиоточка.
– Вот, Витюха – братан! – насмешливо представил Толька. – Я ему рассказывал, ждет тебя и пельменя лепит с самого утра!
– Лепит. Горбатого он лепит! – мать затушила окурок в банке из-под кильки. – Вчерась захожу в сараюгу, а они там «чаврик» пьют с цыганенком Саповским!
– Рановато, Витюха, – зашелестели газетой худые татуированные пальцы мужика.
– Пьете, говорю, а матери не оставляете! – щерится в улыбке, похожая на воробья – большой живот, тонкие ножки.
Радиоточка, «Советский спорт», но чувство, будто попал в дореволюционное прошлое, к несчастным рождественским мальчикам. Щуплому, гибкому Витьке трудно было дать его двенадцать лет.
Пельмени Малаховские ели настороженно, будто прислушиваясь к чему-то и обдумывая каждый свое. Витька исподлобья, как это делают дети, поглядывал на него. Бутылку достали из сетки за форточкой. Она запотела, пошла потеками. Мужик отгрыз крышку-бескозырку: «Причастимся», – и кивнул Славе на рюмку. Он подвинул, торопясь прожевать, и вдруг больно прикусил зубами что-то жесткое, скользко-хрусткое. Замер, ощупывая языком, стесняясь пальцами лезть. Витька издал какой-то звук, стул восхищенно заскрипел под его легким телом.
– У него, у него! – вскрикнул он и заерзал, будто углей под зад подсыпали. Как блестели эти глаза! Сколько в них было радости и счастья!
Это Витька копейку в пельмень залепил.
– На эту копейку я жизнь прожил.
– Что?
– Это я так, сам себе.
– А вы тоже стихи читать будете? – полная старуха в шляпе. Крупные загорелые руки. Морщинистое, когда-то, видимо, красивое голубоглазое лицо, но с годами тяжело и грубо помужевшее. – Мы по очереди.
Слава встал из-за стола и отошел к перилам кафе. Сердце задыхалось. Едко-кислая слюна во рту. Сплюнул. Снизу на него посмотрел старик. Он ходил по пляжу с металлоискателем. Отрешенно водил им из стороны в сторону у самой кромки прибоя, рвущегося кривой пенной полосой. Что-то безумное в этом.
– Мы с Витькой… Виктором Борисовичем вот только на днях пересекались, – доносилось с площадки.
Тот зимний день рождения был единственный раз, когда он видел всю семью за столом. Так и болтается эта светящаяся колба во мраке памяти. Витька пронзил его душу. В груди заныло. И водка за четыре двенадцать оказалась какой-то свежей, вкусной. Эти пельмени, уксус. Слава смотрел на убогое жилье, освещенное мрачным светом сорокаваттки, на помойное ведро под раковиной, на грязные кальсоны в углу, а душа наполнялась радостью, и казалось, что впереди его ждет что-то очень хорошее и сбудется все им задуманное. Хотелось рассказать им всем что-то невероятное, новое, зарубежное. На радостях он даже заспорил о чем-то с татуированным мужиком и говорил ему: «Ну, положим, вы правы, Борис». Витькина шкодная голова, наклонявшаяся из-за Толькиного плеча, тонкое красное ухо, блестящие глаза. Начитавшийся Диккенса и прочих «детей подземелья», Слава поклялся спасти его, защитить. И задыхался от радости и громадья будущих планов. Опьянел, тосты провозглашал какие-то, анекдоты про Брежнева рассказывал. Потом бегал в уборную на улицу. Приятно и радостно было чувствовать распалившимся лицом резкий холод декабрьской ночи. Мочился, покачивался и с наслаждением бурчал под нос: «Жизнь – это сущий пустяк, Славка! Такой прекрасный и очень пьяный сущий пустяк!»
В школу Витька почти не ходил. Воровал со своим другом Саповским варенье по сараям и рубашки отдыхающих из санатория имени Куйбышева. Одну даже Слава у них купил за десять рублей. Потом Саповский несколько раз приходил: мол, продешевили, она нейлоновая, добавь два рубля.
– Что же ты делаешь, Вячеслав? – горько изумлялась мать. – С кем ты связался? Мамаша – городская пьяница, мужик – отсидел, говорят, человека топором зарубил, и это хулиганье с Чайной горки!
Но Витьку мать жалела и привечала. А он уже почти поселился у них. Много читал. Скрывая слезы, тряс плечами над «Нелло и Патрашем». Холод, сквозняки в коммуналке – и Витька вместе со Славой спал на старом раскладывающемся диване. Когда с одной половины кто-то резко вставал, вторая падала. Мать подкладывала им в ноги нагретый на печке и завернутый в тряпку кирпич. Зимние холода, грозы и молнии, бросающие горы с места на место и освещающие море, которое ночью, оказывается, такое же голубое, как и днем, этот кирпич в ногах…
Дети Малаховские поражали его. Какие пронзительные были дети! Стремились к красоте, пытались образовать вокруг себя дом. Толик бил в туалете бутылки с родительской водкой, гнал из квартиры-голубятни пьяниц, книжки читал. А Витька вдруг пошел на киностудию с просьбой сниматься в детских фильмах! Тольке проговорился, тот хохотал, дивился и всем об этом рассказывал. Никто не верил, конечно, этому сумасбродству, наивной детской прихоти. Но Витьку взяли! Сами пришли за ним в сараюгу и позвали «в кино». Он подстригся, выпросил у брата его любимую рубашку с кармашками на молнии и шевроном на рукаве («Дядя привез из Америки»). Витька снимался в «Дубравке». Там был один эпизод, для которого выбрали именно его. Вернее, его спину. Нужно было, чтобы на мальчика сзади прыгала кошка. Она невольно царапалась. Своего ребенка московские родители отвели в сторону. Использовалась шкура пацана без защитников. Было несколько дублей. Кошка расцарапала кожу до крови. Но главное – пострадала рубашка. Витька с обидой вспоминал это. Вспоминал, как прятался в сарае, проклинал это кино и плакал, ожидая кары. А потом его с матерью вызвали в кассу Ялтинской киностудии. На телевизор «Верховина», купленный с первого гонорара, собирались соседи, и он с гордостью сидел среди них, как взрослый, оглядывая притихших мужиков и баб. «Дети пьяниц, а гляди-ка, в люди выходят». Потом он снимался еще в каком-то известном фильме вместе с Николаем Крючковым. Бывало, народный артист пил, и съемки задерживались. Коротышка Дуська тоже присоединялась к этим интересным эпизодам за кадром. Ее прогоняли с площадки. Витька страдал и боялся, что и его попрут заодно. Когда съемки закончились, то перепутали его фамилию в титрах. Он переживал. Стеснялся соседей. Через много лет, когда он потерял деньги и писательский билет, эти же соседи ему с благоговением вернули все: «Смотри, добился своего! Член… Вышел-таки в люди!»
Вспомнил и это – как однажды задержались возле киоска «Союзпечати». Витьке понадобилось что-то. Он жался с краю, переминался с ноги на ногу.
«В ГДР на пленуме ЦК Социалистической единой партии Германии руководителем стал Эрих Хонеккер»… «Л. И. Брежнев начал трехдневную поездку в Грузию»…
И вдруг Слава краем глаза заметил, как Витька, перебирая снимки-открытки актеров советского театра и кино, разложенные на переднем плане, воровато подкладывает меж ними свое фото, свои детские кудряшки и торчащие уши.