Традиции & авангард. Выпуск № 2
Шрифт:
Командировочный роман, весьма пунктирный. Выросший из случайного командировочного секса на семинаре по эндоскопическому шунтированию.
За шестилетний перерыв она успела сойтись с мужем, официально с ним развестись и родить третьего сына – уже не от мужа. Много. Но Евы всегда было много. Не механически: говорит компактно, жесты экономит, одевается «лишь бы удобно и не глазели». Её много, как бывает много горизонта или высоты. Захватывает дух. Она несёт в себе такой аппетит к жизни – упрямый, искренний, что рядом с ней немедленно хочется тоже превратить свои будни в подвиг: устроиться на три
– Расскажу, если хочешь. Но тебе будет больно.
Он подумал и не захотел. «Отец её третьего сына» – пусть лучше так, наклеим на ранку эвфемизм. Меньше зацепок, меньше поводов задуматься. Не на пользу ему задумываться об этом другом. Слишком многое сходится в этой точке.
Он тоже развёлся. Не для того, чтобы быть с Евой. Она к тому времени уже родила, а он пребывал в безнадёжном ступоре: «Как? Даже не от мужа, был ещё кто-то?», который, казалось, расставил все точки. Пока однажды посреди посиделок при свечах с очаровательной улыбчивой Ритой, удачно обретённой на сайте знакомств, не стукнуло в самое темя, как бьёт, наверное, инсульт: «Никого не полюблю после Евы».
А от Евы оставалась тогда лишь сбивчивая, то и дело сходившая на нет переписка. «У нас, значит, эпистолярная дружба теперь? Что ж, не худший финал». Вспоминал её всё реже, но и забыть не получалось. В самых неожиданных, иногда категорически неуместных местах: «Это не Ева. Как с Евой уже не будет». И дальше валилось одно за другим: как она говорила с ним, запоем, – и от этого ему казалось, что он после долгого отсутствия вернулся домой; как обнимала при встрече, утыкаясь в ключицу, как она отдавалась ему – никто и никогда, никто и никогда – всей кожей; казалось, вся насквозь – переживая, достаточно ли… шептала в самый разгар, улыбаясь и глядя прямо в глаза: «Нравится? Нравится?»
Вот из-за этих-то мучительно сладких непрошеных воспоминаний он и развёлся. Рядом с ними рушились любые попытки скрыть от самого себя, насколько Вика, жена, – чужая. Не то чтобы стала чужой – не стала такой, как Ева.
Потом… ничего, собственно, не случилось… просто всё остальное закончилось подчистую, и он решился увидеть то, на фоне чего всё остальное до сих пор копошилось: ни с кем не было так хорошо, как с ней, никто не был роднее. Написал ей, нарушив установившийся легковесный тон, не стал себя удерживать: «Как же я по тебе скучаю». И она отозвалась: «Может, ну её на фиг, дружбу по переписке? Давай-ка в Москву? Пошалим, коньяка попьём, в Третьяковку сходим».
– Столько всего хочется сказать, а слов подходящих нет, как обычно. – Собирается в душ, ищет тапочки. – Ты же знаешь, у меня со словами всегда так. Припаздывают слова.
«Лучше уж слова, – усмехнулся он про себя, разглядывая складки мятой простыни, собравшейся лучиками там, где она впивалась в неё руками. – Некоторые из присутствующих, расставшись с женщиной, понимают, что любят её навсегда. Вот это я понимаю припоздать».
– Может, вместе в душ, солнце?
– Нет-нет, мне там надо. – Вернулась в комнату из коридора, уже в тапочках, взяла с трюмо резинку для волос. – Я быстро.
Шагнула в сторону ванной, но вдруг передумала – повалила его на кровать. Целовала так хищно и жадно, что прикусила ему губу.
– Извини.
– Не останавливайся.
Он лежал, закрыв глаза и раскинув руки, вспоминая радость этих блаженных взрывов. Когда вот так – сама, пожирая, вжимаясь до боли. Когда не выуживаешь из интонаций, не дорисовываешь – мясом чувствуешь, как она тебя хочет. «Ни с кем, ни с кем, ни с одной».
– Сильно? Покажи. Кровоточит?
– В самый раз.
– Извини, я… тоже очень соскучилась.
– Я, знаешь, пожалел, что согласился на Третьяковку.
Выпрямилась, скользнув пальцами по его животу. Уселась сверху и смотрит насмешливо.
– Чего это? Такой там Серов замечательный. И твой любимый Верещагин.
– Промаялся весь день. Какой, к бесам, Верещагин? Чуть не лопнул от либидо.
– Ох… И я. Раздразнил бедную женщину. То за плечо, то за бедро…
– Там ещё эти дети кругом, экскурсии. И эти…
Накрыла его рот своим.
– Эти, как их… блюстительницы… смотрительницы… бабушки…
Оторвалась, погладила его по щеке.
– Кто же знал, что мы так встретимся… так легко… А? Так же не бывает? Боялась. Думала, как всё будет, как он меня встретит. Поэтому и Третьяковка. Время потянуть.
– Конечно, не бывает.
Подумалось зачем-то в эту секунду, весьма витиевато: доведись погибать вдвоём в какой-нибудь катастрофе, он бы, пожалуй, держался героически… потому что – она ведь смотрит.
– Всё, я в душ.
Роман, конечно, пунктирный. Только сшил он суровой ниткой всю его нескладную жизнь.
Не развёлся бы, если бы не Ева. Если бы не было Евы. Да, не ради неё: жизнь совместная не предусматривалась ни в каком виде. Не обсуждалась.
Сначала с мужем сошлась: «Попробую ещё раз. Прости, Москвы у нас не будет». Потом развелась – осенью, а в декабре: «Я беременна. Не от тебя».
Теперь-то он всё себе высказал: «А ты думал, она как любимая книжка. Открыл, почитал и на полку до следующего раза».
Но тогда, в декабре, он притих и искал убежища в том, что казалось самым крепким убежищем. Собрался быть трезвым и твёрдым. Дескать, этим всё сказано, кончен бал.
И – не кончилось ничего.
Но уже не сможет начаться.
Так, как стоило бы начать.
Пока он лежит, глядя в гостиничный потолок, в оглушительной вселенской пустоте с журчащим душем и сохнущими на блюдце оливками – в оглушительной вселенской пустоте, для которой только и существуют гостиничные номера, чистенькие и одинаковые контейнеры человеко-часов – пока он лежит, сорокалетний голый мужик под яркими лампами, ему не страшно сознаваться в том, что, возможно, чуть позже он попытается смягчить и раскрасить. Ева осталась. Но осталась так, как не остаётся то, что может быть твоим. Как речка подо льдом. Как пожар в терриконе. И самое плохое – он не знает, что с этим делать. Он не умеет.