Трагический зверинец
Шрифт:
И вдруг яркими минутами я любила эту глухую Дашу; это оттого, что теми яркими минутами она вдруг напоминала мне моего осла Руслана, околевшего весною от тоски по своей жене -- больной ослице Людмиле.
И вот, когда Даша нечаянно уставясь на меня глазами и упрямым лбом, внезапно напоминала мне покойного осла, мне вспоминались и вся тоска, и все вопросы пережитые, и я хотела снова выть, несмотря на город, пугалась своего деревенского желания, пугалась сжимавшегося несносной болью сердца и вдруг ненавидела Дашу, кричала ей: -- Уйди,
Я не любила и города,-- в нем не было земли. Только далеко, далеко, на незастроенной улице, у щелки забора можно было стоять и, не слушаясь понуканий и упреков воспитательницы, глядеть на бедную, серую, кирпичами и мусором запачканную землю, там, там за забором.
И жизни городской нашей не любила. Моего отца утомляла семья. Когда он не лежал целыми днями в своей очень широкой постели, то уезжал куда-то далеко, и мать одна растила моих старших братьев и сестру. Впрочем, я уж и не знала, кто кого растил: они были гораздо старше меня и делали, что хотели, с собою, и с нею, и с нашей жизнью... Я же была одинока.
И квартиры городской не любила. Она была очень большая и в три стороны длинная, формою, как буква П печатная. Только все три стороны ровные, или серединка даже подлиннее. В серединке и были все "господские" комнаты: на улицу -- парадные, и спальня матери и сестры, на двор -- спальни остальных и кабинеты старших двух братьев. В правой ноге П были кухня и комнаты повара, лакеев и судомойки. В левой ноге -- прачечная, комната прачек и просто Даши, коридор темный, населенный густо тараканами; в его конце, у черного выхода, за занавеской -- кровать глухой Даши, а в его начале -- дверь в мою учебную и комнату моей гувернантки, к ней прилегавшую.
Две ступени вели из полусветлой шкафной вниз в темный наш коридор. Я ступала по нему не иначе, как на носках, боясь раздавить тараканов.
Я глупо, но непобедимо боялась тараканов, и самым загадочным и бесстрашным существом казался мне высокий рыжий морильщик с небольшими мехами в одной руке и жестянкой в другой; он появлялся в нашем печальном коридоре раз в месяц, и каждый его приход приносил мне безжалостно-тщетную надежду на избавление от моих врагов.
Тараканы не исчезали... тараканы, выспавшись сладко от дурмана, просыпались бодрее прежнего, и я, с ужасом, по-прежнему проскакивала несколько шагов, отделявших дверь учебной от ступенек в более светлую шкафную, где я играла между одинокими уроками в "гимнастическую школу" с десятью моими мячиками всех возрастов.
Глухой Даше оказывали мы благодеяние. Я это слышала от просто Даши и от мамы. Глухую Дашу, в утешение за то, что ее отца забодал насмерть мызный бык, не только обучали и содержали три зимы в школе, но теперь, по окончании ею школьного курса, взяли в господский дом в подгорничные к просто Даше; обували, одевали и кормили. Лечили золотуху рыбьим жиром.
От Даши невыносимо дурно пахло рыбьим жиром и кисленьким потом.
Мама как-то сказала, что
Ядреная, красивая просто Даша убирала спальни в "семейной" части дома. Глухая Даша -- наш коридор с прилегающими к нему комнатами. Она же чистила наше платье и ботинки -- была нашей горничной. Так все было в порядке, так все и следовало, но все-таки какая-то тревога любви, жалости и ненависти беспокоила меня время от времени, когда я глядела на серое, больное, молчаливо-прислушивающееся лицо нашей прислужницы Даши.
– - Эта Даша старушка, а не девочка!
– - сказала раз гувернантка, и я запомнила.
И в другой раз:
– - Эта Даша упрямая, как осел!
А сестра раз сказала:
– - Эта Даша совершенно лишена чувств благородности!
А брат старший:
– - Эта Даша пахнет, как мои охотничьи сапоги, когда их смажут ворванью!
– - и сам добродушно рассмеялся шутке.
Мать же, улыбнувшись извинительно и заступчиво, объясняла:
– - Это просто от рыбьего жира.
– - И пота,-- сердито добавил младший, суровый брат.
– - Пот от слабости, правда, мама?
– - спросила я, радуясь тому, что ответ мамы мне уже известен.
Я любила спрашивать, когда знала -- что ответят. Я любила дразнить и притворяться. Я любила незаконно забраться в "семейные" комнаты и там спрятаться от учебной, от гувернантки, пока не разыщут и не водворят на место. Я любила таскать сласти, дразнящие изобилием в "семейных" комнатах, и исполняла это с большой ловкостью, так что попалась лишь один раз.
Этот раз случился уже три года тому назад, когда мне было девять лет. Но я его помню хорошо -- и, несмотря на то ясное памятование, тот грех был далеко не последним моим грехом.
Стояла на столе матери коробка. В коробке конфеты шоколадные с ореховым тестом внутри. Я вошла поцеловать маму. Меня только что отпустила с диктовки гувернантка.
(Ах, она была такая честная, такая высокая, худая, чистая и строгая, моя терпеливая, серьезная воспитательница, и я ее любила, и она меня любила, но тем не менее я так часто безответно объяснялась ей в этой моей ответной любви, прижимаясь безнадежно и тоскливо к ее жестокой и ровно дышащей груди).
Вошла. Мамы нет. Мама там где-то, там с сестрой: там, в будуаре, портниха сестры...
Да... нужно бежать в зал, где стоит рояль, и готовить урок музыки. Увидела шоколад... остановилась. Вот отбит у конфетки уголочек, и желтеет из-под темной шоколадной корочки ореховое тесто. Это вчера, помолившись вечером со мною (я спала в маминой комнате, хотя ложилась и вставала раньше мамы), мама дала мне такую, и на зубах хрустело орешковое тесто.
Я рванулась рукой к коробке, и уже с конфеткой, зажатой в ладони, бежала к двери и дальше коридором в залу.
Играла.