Трагический зверинец
Шрифт:
– - Что там было на охоте?
Я немножко омрачилась.
– - Ах, ничего особенного. Много поймали волков. Только это очень неприятно. Одному волку прободали вилами бок. Он дышал через рану...
Но я прерываю себя: мама очень больна. У мамы еще раз может сделаться такой же удар, который отнял уже ноги...
– - Бедные звери!
– - задумчиво говорит она и ее лицо такое белое, такое белое.
– - А хорошо в лесу, Верочка, утром, так рано! Щиплет утренник? Я так любила.
– - Ах, мама, какие боровики я нашла! Сейчас принесу.
Я бегу за боровиками. Они завязаны в платке. Мама развязывает платок неловкими пальцами, любуется, нюхает их свежий, коренной дух, как букет.
– - А я никогда
– - Оттого они у тебя такие синие? Мама, я вижу себя в твоем зрачке. В обоих зрачках, мама!
– - Мария Николаевна не ждет тебя на урок?
Это учительница деревенская с косой мне давала уроки летом и осенью.
– - Нет же! Она после обеда...
– - Конечно. У меня и память становится хуже, Верочка. Я много путаю. Я, может быть, стану скоро глупенькою... Но ты будешь помнить другую маму, Верочка?
Углы ее губ вздрагивают. Как я боюсь, когда углы ее губ вздрагивают! Я уже собираюсь плакать. Готовлюсь, но вспоминаю, что маму вредно огорчать. Креплюсь и шепчу без доверия к голосу:
– - Да, да, мамочка. Я же тебя знаю. Мамочка, отчего Федор говорит, что зверям умирать не страшно?
– - Разве он знает это?
– - Он говорит, что они без греха.
– - А! это правда.
– - А люди?
– - Людям тоже бывает не страшно умирать... Если они поняли.
– - Что поняли?
– - Если много помучались и поняли, что не нужно пристращиваться...
– - Что это значит?
– - Ах, Верочка, я хочу с тобой говорить, как с большой! Ты постарайся запомнить, все-таки, может, и моя жизнь, бесполезная, тебе пригодится. А я должна спешить все сказать, потому что моя болезнь такая, которая понемножку портит не только ноги, но и ум...
– - Ты знаешь, что это значит, когда два человека в одном человеке живут?
– - Два... в одном?.. Мамочка, так всегда...
– - Ну, вот, и ты! Вот во мне всегда так было. Один ко всему пристращался, был жадный и скупой, себе хотел и не умел отдавать. Вот к моему цветнику... ковровому, вот к кофею с густыми, сырыми сливками, вот к маленькой подушечке пуховой под голову, или к Голубчику моему или к Володеньке, вот к твоему брату покойному, а потом к его могилке, к этому старому дому, где рос и родился, и жил твой отец, и где мне было... счастливо... раньше, чем он покинул нас... ну, и к моей старой Еленушке, чтобы она всегда мне приготовляла платье, белье... чистое, удобное... и к нашему оврагу, к Абрамову ключу... вот то же к липе перед флигелем!.. Это все одно и то же. Это все только пристрастие, все приклеивается тот первый человек. А есть второй человек, который очень свободный и который умеет только любить, но пристрастия не имеет. Вот тот человек редко говорил во мне. Я редко его умела услышать, пока была здорова. А когда так слегла навсегда, тогда услышала его. И стал мне цветник мил, и Елена мила, и Володина могилка с цветочками или даже просто с дикой травкой мила, и папочка твой далекий дорог и благословенен, и старый наш дом, и детки, вы, живые -- все стало мило само по себе, а не для меня: это не стало в моей любви пристрастия, а стала большая свобода. Вот ничто не стало больше меня держать.
Мама засмеялась тихо, как воркуя.
– - Это тебе глупым кажется? Нет? Еще нет. Это еще чистая правда. А теперь я начну глупости. Только ты еще поверь, хоть в последний раз, да поверь. Вот я и до перил балкона сама дойти не могу. Если бы слезть с кресла сумела, то тут же и закачалась бы, и упала, а между тем, не только что свободно могу на наш овраг без ног сходить или на сенокос, я по всей России, я по всей земле пройдусь, по горам и по деревням и городам, по монастырям и по диким лесам... Я нищенкой пройдусь без дома, без имущества, без всякой привязи, и людям я помогу словом разумным, и руками свободными и сильными, и ничего мне не
– - Мне жалко... волка...
– - Глупая!
Мать меня целует.
– - Разве это уж так ужасно страдать? Смотреть и жалеть ужаснее.
– - Мне жалко... что ты умрешь.
– - Вот оно, что ты скрывала, хитрая Верочка!
И мама смеется.
– - Да разве это важно умереть? Или жить? Живешь ведь только, чтобы понять. Если что понял, так и довольно. Вспыхнула искорка и промчалась... Откуда? Куда? Как это радостно не знать и доверяться. Так любить Бога...
Мама вдруг заплакала. Долго помолчала. Что-то в ее лице застывало. И заплакала, и совсем чужим, старым и дребезгливым голосом зазвала:
"Елена! Елена!"
Подошла сестра милосердия, но на нее мама сердито замахала руками... Ее губы устали, тяжелели и тряслись. Кожа у глаз сморщилась, она стала старенькою и слезы пробирались по морщинкам и растекались по ним... Это был припадок темноты.
Или из позднейших лет мне к той беседе припомнился? Не удержала же я тогда и слов тех.
Но теперь я взрослая, и жизнь моя, крещенная болью, виною, упоением счастия и горькими разлуками, выявила те тускло-далекие слова из памяти... Есть такие картинки для детей,-- я любила их ребенком,-- волшебные картинки: бумажка, тусклая, и ничего под той тусклостью мерцающего не разберешь; в воду окунешь, к тетрадке приложишь, рукой сверху потрешь и снимешь,-- изведены из той волшебной сокровенности нежные и яркие цветы.
Были у нас две Даши: глухая Даша и просто Даша. Глухая Даша была дочь несчастной мызной скотницы-вдовы. Мужа скотницы, пастуха, забодал насмерть молодой наш мызный бык. Восьмилетнюю Дашу, почти мне ровесницу, взяли в приют при земской школе, на стипендию моей матери, а злому, неразумному быку привязали к подпиленным рогам плоскую доску, и снова пустили в стадо.
Моя гувернантка на наших вечерних прогулках далеко обходила широкую земляную дорогу, по которой возвращалось с выгонов на закате солнца большое мызное стадо со своими породистыми быками. Меня же тянуло к той широко в обе стороны растоптанной дороге, и мы спорили о наших желаниях каждый вечер. Я говорила:
– - Там, на той дороге, волны; это как в Долгове!
Я любила море в Долгове и сырой, белый, тонкий песок, на котором волны втиснули глубокие, извилистые бороздки.
На моей любимой дороге борозды были глубже, и волны пыльной навозной земли между ними плосче и шире, но сердце, все равно, замирало и млело вольною памятью моря. И мысль уносилась к восторгам тех вольных трех июльских недель. Мы проводили их без порядка и закона в моем Долгове. Там часами бегала по мокрым камешкам босыми ногами, там спали на сенниках.