Трагический зверинец
Шрифт:
Здорова!.. какое мне дело до здоровья? Люция здорова? Дал бы мне Бог быть как она -- обреченной.
Внизу, в столовой, собирается вся школа. Над длинными столами низко висят под широкими железными колпаками лампы, светятся не разливая желтого света в белесых утренних сумерках. Ряды грубых белых чашек с толстыми краями, ломти серого хлеба...
Дежурные обходят сидящих, из высоких кувшинов льют жидкий кофе и кипяченое молоко.
Горячее! С жадностью припадаю. От холода и дрожи тоска навязчивее и сердце безащитнее.
Хочу того, чего на свете нет. Вот в этом холоде, темноте, чужбине, одиночестве не хочу ничего, что есть, а того, чего нет.
Глотаю кофе молча, со злобою, с безнадежной жадностью. В кармане уже третий день ношу наполовину прочитанное письмо от мамы.
Что пишет мама? Что ей писать? Какое ей дело до того, что не мое?
Мыслей нет у меня, но нет и любви.
Люция там, далеко, за своим, "семейным" столом. Гертруд теперь тоже перевели... от меня... чтобы не портилась. Конечно, я порчу. Еще бы, если во мне чорт.
Этому чорту я поверила бы, согласна была бы поверить, если бы верила в Бога...
Это случилось вот как,-- что я о нем, о своем, узнала.
– - После кофе мы ходили всеми "фамилиями" на молитву в особый молитвенный зал. И вот на одной такой молитве -- я расчихалась. То есть, собственно, я всегда умела удерживаться от чихания, это же так просто: стоит только захватить в грудь побольше воздуха и не дышать... Но на этот раз выходило смешно и соблазнительно, и на одну минуту я почувствовала ясно, как все мысли всех голов вокруг меня отвратились от Бога и прилипли ко мне.
А я чихала и чихала...
Мне дали кончить, чтобы не осквернять долгой молитвы бранью, но когда я, уже по окончании, метнулась к дверям, громкий голос величественной начальницы, сестры Луизы Кортен остановил меня, как рукой за плечо:
– - Вера, какой злой дух вселился в тебя?
И, как не своя, в одном неправедном ударе гнева, я крикнула, я, далекая изгнанница, одинокая и дурная:
– - Русский.
Сидела три дня в третьем этаже. Вязала. С пауками. Домой послали письмо. Мне же принесли надписывать адрес.
Конечно, то письмо не дошло, потому что адрес на нем оказался небывалый.
Через два месяца оно вернулось, но пока -- случились поезд и пруд, и свидание с Люцией под шалью.
Пруд мы встретили на прогулке.
Однажды пошли не к бедным, а в плоские поля. Был свежий весенний день. Шла в паре с белобрысенькой, добродетельной Агнес Даниельс. Ее презирала и издевалась над нею с Гертруд; но, за любовь и восторги ко мне, клялась ей в вечной дружбе.
Поля были плоские и голые, жидкие лесочки, саженные рядами, каждый ряд, как облезлый пробор на скучной голове Александры Ивановны.
Прошли пробором без радости, без грибов, и вышли в новое гладкое поле, где по озимым зеленям зацветала желтая горчица.
Вдруг внизу пошла земля. Начался лужок. Нас пустили врассыпную.
Бежала, приударяя одной ногой по короткой, густой траве косогора.
Что-то прерывало луг: ровная прямая линия и по ней две блестящие полосы.
И вдруг вопль, во всей плоской пустоте далеких, смирных далей,-- дикий, пронзающий долгий вопль, брошенный каким-то озверелым отчаянием. И мчится, близясь, гремучая змея, и я несусь уже себя не помня.
Через поля, через поля, через плоские, ровные поля, бесконечные, мимо лесов, краем лесов с проборами, мимо ручных кирпичных домов, где сестры, где сестры, где все живут сестры, все сестры-дьяконицы; и тоска, и мир, и тесное благоволение,-- прочь, прочь, вези меня, гремучее чудовище с дымной гривой, по блестящему пути! В даль, в даль, в последнюю, в самую последнюю, свободную, невозможную даль.
Стою у шлагбаума. Грудь, где прыгает умирающее сердце, выгнула навстречу стальной груди его.
Нырнуть под полосатое бревно,-- и я на рельсах. Вот оно, гулко орущее, орущее мне дико в уши, в душу, в самое мое дыхание, чтобы оно, дыхание, остановилось!..
– - Увези, или убей...
Вихрь закружил меня, и дыхание огня и дыма...
Моя рука рванулась из другой руки, вцепившейся в нее. В мои глаза глядят те обреченные, и сиреневые лучи стали мгновенно темно-лиловыми, а лицо Люции белее ее белого платья. Губы раскрыты, и говорят, кричат. Но разве слышно в вихревом вое и грохоте? Легкие волосы медно-сияющим облачком колышутся вокруг ее головы.
Потом,-- дальше грохот, тише вихрь. Вой внезапно сорвался на взрыде, и слышу урывками:
– - ... Уже в прошлый раз хотела. Но как увидела тебя... догадалась, когда ты бежала, что и ты захочешь...
Я поняла, как-то вдруг и с ужасом, чего мы только что хотели... Мы -- я и она. И что поезд там промчался, что поезд умчался, и что вот мы стоим одни среди поля, мы обе, мы обреченные. И рельсы блестят вдаль. Тогда открыла рот и нелепо, по-домашнему, завыла.
Вся затрясшись, с лицом передернувшимся злобою, незнакомым, Люция оттолкнула меня в грудь. И побежала назад к подругам.
Дальше я шла молча, очень тихая, избегала Люции, и Гертруд, и Агнес.
Но когда мы дошли до пруда (да к пруду и спускался тот томно-слабый косогор луга), и я увидела, как стлалась, переблескивая, шелковистая рябь по плоской поверхности серо-жемчужной воды, и накатывалась тихонько, шелестом, шепотом на мокрые камушки у пологого берега,-- уже не могла я остановиться.
И шла. И шла. Так шла, пока вода, спокойная и решительная, не поднялась, не обняла меня до пояса и я не услышала впервые долгого визга и криков на берегу...