Трактат о лущении фасоли
Шрифт:
Нет, с женой мы разошлись по другой причине. Я вам уже говорил, что не хотел иметь детей, а она очень хотела. Я детей любил и люблю, об этом тоже уже говорил. Но своих не хотел. Почему? Это уж вы сами догадайтесь. Вдруг я неправду скажу. Жалею ли я об этом сегодня? Может быть. А может, и нет. Мы расстались, когда я уже хорошо себя чувствовал, почти забыл о своей болезни. Жены не уходят от больных мужей. Тем более она — никогда бы меня не бросила из-за болезни. Правда, я долго не признавался ей, что болен. Узнав обо всем, она даже сказала как-то:
— Если ты не станешь лечиться, я от тебя уйду.
Я не хотел мучить ее своей болезнью. Я бы никого не посмел мучить своей болезнью, тем более жену. Болело, да. Но к любой боли можно привыкнуть, если она постоянная. Как тогда, в кафе — мне было
— Он болел?
Не стоит задавать вопросы из-за того, что тебе самому больно. Я тут же в этом убедился.
— Нет, — ответил он. — Покончил с собой. — Казалось бы, спокойно, но при этом поднес к губам пустую чашку. И добавил: — Прошло столько лет, а мне это по-прежнему причиняет боль. Причем все большую. Поэтому спасибо, что согласились выпить со мной кофе.
Я, признаюсь, не понял, какая тут связь. Мы по ошибке поклонились друг другу, а теперь он меня благодарит. Затем, ни с того ни с сего, мой собеседник спросил:
— Вы в каком году родились? Так я и думал. Когда отец вернулся с войны, мне было примерно столько же лет, сколько вам. К счастью или к сожалению, он не попал в плен. Какое-то время скрывался, поэтому вернулся не сразу. Мы его уже не ждали. И вот нежданно-негаданно он возвращается — в гражданском, заросший, исхудавший. Тем более можно подумать, что радости нашей не было предела. Считается, что так обычно бывает, когда человек возвращается с войны... И правильно. Эта радость, можно сказать, вписана в каждое подобное возвращение. Разве что человек возвращается в пустой дом, на пепелище. Подумайте, что это всегда означало — возвращение с войны... Один вернулся, другой не вернулся — это определяет масштаб нашего опыта. Один вернулся, другой не вернулся — словно трещина. Будто человеческая судьба постоянно мечется между радостью и болью. Если смотреть на войны с этой точки зрения, может показаться, что они ведутся только ради возвращений. Точно это высшая мера человеческой радости. Или величайшая боль, если человек не вернется. Поэтому возвращение с войны может быть ярчайшим свидетельством того, что победа жизни над смертью возможна. Однако это триумф, который постоянно требует подтверждения. Потому что это словно возвращение с того света. Так что даже если кто-то вернулся калекой, без рук, без ног, слепой, возвращение по самой своей природе должно быть радостным. Человек приносит эту радость на порог своего дома, вместе с собственной спасенной жизнью.
Увы, свою радость от возвращения отца мы даже не смогли выразить. Он вошел и посмотрел на нас холодными глазами. А когда мать, разрыдавшись, хотела броситься в его объятия, остановил ее. И нас с младшим братом, когда мы прижались к нему, отодвинул в сторону. Уж брата-то он должен был взять на руки и сказать: как ты вырос, сынок.
Это ведь первая заповедь солдата, вернувшегося с войны. Тем более что когда он уходил на войну, брат только делал первые шаги. Отец попросил у матери стакан воды. Мы с братом смотрели на него почти с жадностью, словно это нам хотелось пить. Кадык у отца так смешно шевелился. И чтобы как-то выразить погашенную им радость, мы стали смеяться над его кадыком. Мама воспользовалась этим и, видимо, уже что-то предчувствуя, сказала:
— Видишь, как мальчики радуются.
Отец ничего не сказал. Только посмотрел холодными глазами, и смех замер у нас внутри. Он отдал стакан матери и, не говоря ни слова, пошел в гостиную. Грузно опустился в кресло. Мать стала спрашивать, не устал ли он, не хочет ли прилечь или искупаться, переодеться. У нее все готово. Все его рубашки, пижамы выглажены, костюмы вычищены.
Она даже попросила соседа наточить бритву, чтобы он мог побриться. И мыло для бритья удалось раздобыть. А может, он хочет сначала поесть? Несколько яиц есть — чудом достала. Лучше яичницу или сварить?
Но матери так и не удалось справиться с холодом в его глазах. Отец сидел молча, провалившись куда-то в глубь самого себя. Может, не верил, что он дома, что вернулся. Мать, беспомощная, уже не знала, что делать, что сказать. Она то радовалась, то плакала. Куда-то убегала, будто вспомнив о чем-то, потом возвращалась с пустыми руками. Мне стало ее жаль.
Раньше, услышав мою игру, отец, как бы ни был занят, приходил в гостиную, садился и слушал. Никогда не просил меня сыграть что-нибудь конкретное, просто слушал. Я знал, что он хочет, чтобы я исполнил его несбывшееся желание. Он тоже мечтал стать пианистом и, видимо, был талантлив, но все пошло прахом, когда его отца — моего деда — убили на предыдущей войне. Как видите, у каждого поколения своя война.
Он остановился и задумался, глядя куда-то вдаль, а я не знал, следует ли мне согласиться или возразить. Хотя он сам разоткровенничался, мне казалось, будто я хитростью пробрался в его жизнь. От этого я чувствовал себя все более неловко. И подумал, что надо посмотреть на часы и сказать: простите великодушно, мне уже пора на репетицию — что, впрочем, было правдой, — может, в другой раз, если у вас будет желание. Теперь моя очередь пригласить вас на чашку кофе. Может, встретимся в этом же кафе, завтра или послезавтра? В то же время? Вот моя визитка.
И вдруг он заговорил первым:
— А вы на чем играете?
Я удивился, поскольку еще не успел сказать, что мне пора на репетицию.
— На саксофоне, — ответил я. И, воспользовавшись моментом, хотел было сказать, что мне пора на репетицию, что я и так уже опаздываю. Простите, мол, великодушно.
Но тут он — как мне показалось, с оттенком снисходительности — повторил:
— На саксофоне... — И еще раз: — На саксофоне... — Он задумался. — Все равно, на чем играть. Что не сбылось, то не сбылось. Поэтому я мог подумать, что если сыграю для отца... Да и для нас всех тоже. Ведь и нам было нелегко поверить, что отец с нами, что он вернулся. За эти годы мать все глаза выплакала. Всю войну мы за него молились. И по мере того как война затягивалась, надежда таяла. Все реже приходили письма, наконец совсем перестали. Мать ему писала, а в ответ — ни слова. Поэтому она начала нас приучать к тому, что придется жить без отца. Война закончилась, а он все не возвращался, так что и наша надежда уже едва теплилась. И вот, когда его почти не ждали, он вернулся. Согласитесь, что в таких ситуациях легче смириться с тем, что человек никогда не вернется, чем поверить, что вот он, живой. Плач тут, пожалуй, более уместен, чем радость. Плач словно бы больше соответствует ситуации, когда не знаешь, как себя вести. Однако мы удержались и не заплакали, а в его холодных глазах слезы вообще трудно было вообразить. Но если не слезы — тогда только музыка. Когда сердце разбито — только музыка.
Я уже собирался было опустить руки на клавиши, когда отец встал и сказал:
— Пойду спать.
Мать пыталась его остановить: подожди, мол, я постелю, а ты пока поешь, искупаешься. Он словно не слышал. Грузно, почти с усилием неся собственное тело, побрел в свой кабинет — не в спальню. Мать достала плед, подушку и пошла следом за ним. Она долго не возвращалась. Мы братом ждали под дверью. Мать вышла и увела нас, а потом велела, чтобы мы ни в коем случае не входили к отцу. Даже не приближались к этой двери. И вообще, чтобы вели себя тихо. А мне сказала, чтобы я не вздумал играть на пианино.
С тех пор он спал в этом кабинете, на диване. Выходил только в ванную или в туалет. Причем сначала приоткрывал дверь и, если видел, что я или брат где-то поблизости, тут же снова закрывал. Впрочем, мать следила за тем, чтобы мы без нужды не торчали в коридоре. Однажды я спросил маму, почему отец не хочет нас видеть.
— Не сейчас, сынок, — ответила она. — Дайте ему отдохнуть. Представляешь, как он устал?
Он с нами не ел. Мать относила еду в кабинет. Три раза в день. И всегда на серебряном подносе. Том самом, на котором когда-то подавала еду прислуга. Во время войны мы привыкли есть по-простому, так что даже забыли о существовании этого серебряного подноса. Да и то, что мы ели, не заслуживало ни серебряного подноса, ни прислуги. Зачастую есть вообще было нечего. Мать обменивала на еду всякие ценные вещи. Даже думала, не обменять ли этот серебряный поднос, потому что, если отец не вернется, поднос нам больше не понадобится. Однажды достала его из буфета и совсем уж было решилась, но вдруг, словно по наитию, говорит: