Трактат о лущении фасоли
Шрифт:
Сейчас у меня вроде гораздо больше времени, ведь несезон. Высыпаться необязательно, потому что рано вставать не нужно, но все равно я так и не вернулся к тем сказкам. Читаю, да, но уже меньше. Даже книги не в состоянии меня усыпить. И потом, мне кажется, что они не помогут мне понять то, что я хотел бы еще успеть в этой жизни понять.
Когда мы электрифицировали деревню, в доме, где мы делали проводку, я однажды смотрю: на подоконнике лежат сказки Андерсена. Я спросил хозяина, нельзя ли взять почитать. А он:
— Возьмите насовсем. Нам больше не понадобится. Это мальчика нашего. Убило его. На мину наступил.
Я принес книгу домой — мы жили вчетвером в одной
— Ты что, сказки читаешь?
И другой сразу же:
— Тебе бы девушку. Да такую, чтоб пощупать было что.
Я смутился, вытащил из-под кровати чемодан и спрятал книгу под рубашку, под носки и другие вещи — на самое дно. Потом стал работать на стройке, но больше никогда не доставал из чемодана эту книгу. В конце концов отдал ее одному коллеге для ребенка, в подарок. Он собирался на воскресенье домой и огорчался, что ничего не купил сыну. Я спросил:
— Сколько ему лет? — И достал эти свои сказки. — Возьми. Как раз по возрасту. Я такой же был.
Но почему сестра меня не стеснялась, не знаю. Потому ли, что я не говорил? Или по другой причине?
Однажды я следил, чтобы никто за ней не подглядывал и стоял спиной к озеру, а она раздевалась на берегу. И вдруг как закричит:
— Повернись! Ты меня стесняешься, что ли?! Ну-ка иди сюда! Когда ты последний раз мылся? — Я не знал, как ей сказать, что недавно купался. — Наверняка давно, — сказала она. — Все вы тут грязнули. Раздевайся. Будешь купаться вместе со мной. — Я замер. — Что ты так на меня смотришь? Не насмотрелся еще? — Я отвел глаза. — Не стой, раздевайся. Давай, я тебе помогу. — Сам я бы, наверное, и пуговицу не сумел бы расстегнуть. — Просовывай сюда голову. Давай руку. Подними ногу. Смотри, смотри. Ты еще маленький, что ты можешь знать? У тебя еще даже волосиков нет. Что, уже встает? Рано тебе еще, рано. Может, мы и не доживем. Я-то уж точно. Ну, прыгай вместе со мной.
И прыгнула. Словно разноцветная полоса — такой я ее запомнил. Все цвета в ней были. Ни на одной картине я ее никогда не сумел отыскать. Черты лица стерлись в памяти, но эту полосу ее тела вижу по сей день.
— Давай, прыгай! — воскликнула сестра, вынырнув. — Поплывем к тому берегу! Не бойся, я поплыву рядом!
Я и не боялся, плавать я умел неплохо. Бывало, плавал вдоль Рутки, по течению, против течения. Сестра плыла рядом, а когда мы добрались до того берега, спросила:
— Устал? Давай вылезем, посидим немного.
Мы вылезли, сели на берегу и смотрели на озеро с той стороны.
— С этого берега озеро еще красивее, — заметила она. — И смерть в нем была бы красивой. — Она задумалась и, помолчав, сказала: — Посмотри на меня. Не отводи глаза. Я хочу, чтобы ты меня запомнил. Запомнишь меня? Обещай, что запомнишь. Ты наверняка уцелеешь. А мы... — Она опять замолчала. Я посмотрел на нее. Думал, что мне показалось, но нет, по ее щекам текли слезы. — Я не плачу, — возразила она, хотя я ничего не сказал. — Просто мы только вышли из воды, поэтому лицо мокрое. У тебя тоже, я тоже могу сказать, что ты плачешь.
Но я-то как раз плакал. Не снаружи. Мне казалось, что с изнанки глаз внутрь меня текут слезы. Вы когда-нибудь так плакали? Я только один раз, тогда. И впервые с тех пор, как она нашла меня в той яме, почувствовал на губах слова.
— Я... — сказал я. — И остановился. И еще: — Всегда... — И наконец: — Тебя, сестра...
Она не дала мне закончить. Вспыхнула от радости:
— Заговорил! Заговорил! — Она вытерла слезы. — Поплыли обратно! Расскажем всем, что ты заговорил!
Что
Я не мог понять только одного: почему она не захотела признаться, что плачет. А она плакала, я мог поклясться, что плакала. В этом возрасте, возможно, многого не понимаешь, но чувствуешь глубже, чем если бы понимал. Уж не говоря о том, что видишь все, видишь насквозь. Жизнь ни от кого не скроешь, тем более от ребенка. Нет такого занавеса, которым можно было бы заслониться. Ребенок видит даже сквозь занавес. Иногда я думаю, не являются ли дети нашей совестью? Потом видишь все меньше и меньше. Мир уже не желает отражаться в наших глазах. А ребенку даже смотреть необязательно. Мир сам протискивается ему под веки. Мир в это время еще прозрачен. К сожалению, мы из этого вырастаем. Сегодня мне трудно поверить, что когда-то я тоже был ребенком. Пас коров — но что это за доказательство? До этого пас гусей. Потом гусей взял на себя дед, а я вместо деда стал пасти коров. И думал, что мы с дедушкой будем и дальше так меняться. Дедушка станет вместо меня пасти коров, а я — снова гусей. Потом опять дедушка — гусей, а я — коров. И так навеки: от коров к гусям, от гусей к коровам. Я был абсолютно уверен, что дедушка всегда был дедушкой, а значит, и я всегда буду ребенком.
Хотя, скажу вам, на мой взгляд, гусей пасти сложнее. Перепутаются с чужими, все же белые, поди потом отличи, какие твои, а какие нет. Уж не говоря о том, что, бывает, подерутся до крови, вцепятся один в другого — не оторвешь, особенно гусаков.
Мы разводили много гусей, чтобы делать перины и подушки для Ягоды, Леонки — в приданое. Мать хотела, чтобы были пуховые, а для этого нужно очень много гусей. И не один год ощипывать, не два. На перину пуха много идет, долго собирать надо.
Так что я уж предпочитал пасти коров. Только не знаю, знаете ли вы, что такое пастбище? Да, луг для выпаса коров. Но не только. Чтобы не утомлять вас, скажу одно. Мать не раз заламывала руки:
— Ты был таким хорошим ребенком, когда пас гусей.
С пастбища начиналась взрослая жизнь. Тот, кто прошел через пастбище, даже если его еще называли ребенком, быть им переставал. А сестра все время относилась ко мне, как к маленькому. Начиная с того своего удивления, когда я вылез из картофельной ямы. Боже, так ты еще ребенок?! И до самого конца. Может, поэтому она позволяла мне смотреть на себя, когда купалась, а всех остальных боялась? Не знаю, это единственное, чего я не могу понять, особенно после того, что случилось однажды ночью. Так что я стоял и следил, чтобы за ней не подглядывали.
О да, почти все. Заметят, что сестра направляется к озеру — и подкрадываются, за куст спрячутся, за дерево, а то и на дерево заберутся, если оно стоит на самом берегу. Иногда даже раненые слезали со своих лежанок и ползли к озеру. Некоторые пугались, когда видели, что я сторожу. Но не все. Многие плевать хотели на мое присутствие. Обзывались. Или велели держать рот на замке: тихо, мол.
А был один такой, с биноклем, так он ложился прямо рядом со мной, у куста или возле дерева, словно я — пустое место. Стоило мне пошевелиться, говорил: тихо, не то пристрелю. Здоровый такой мужик, глаза злые, словно он даже себя не любил. Для такого кого-нибудь застрелить — словно кусок хлеба съесть. Я его ужасно боялся. Поэтому, когда он приходил подглядывать, сидел тихо, как мышь.