Трактат о манекенах
Шрифт:
Коты перебегали им дорогу то справа, то слева, снилась черная собака, чесалась ладонь. Иногда они писали письма из письмовников, старательно наклеивали марку и с сомнением, исполненные недоверчивости, поручали свои послания почтовому ящику, по которому били кулаком, словно будили его. А потом в их снах пролетали белые голубки с конвертами в клювах и исчезали за облаками.
Следующие страницы взмывали над сферой будничных дел в регионы чистой поэзии.
Там были гармонии, цитры и арфы, сиречь инструменты ангельских хоров, ныне благодаря прогрессу промышленности ставшие доступными по умеренным ценам простому человеку, богобоязненному народу для душевного ободрения и благопристойного развлечения.
Были там и шарманки, истинное чудо техники, полные сокрытых внутри флейт, дудочек и свирелей, органчиков,
Они давно уже не помнят, как их зовут и кем были, и вот, затерявшиеся в самих себе, мелкими ровными шажками они семенят на подгибающихся ногах в огромных тяжелых сапожищах по абсолютно прямой однообразной линии среди запутанных и извилистых дорог прохожих.
В белые бессолнечные утра, утра, зачерствевшие от холода и погруженные в будничные дела, они незаметно выходят из толпы, ставят на козлы шарманку на перекрестке улиц под желтой полосой неба, перечеркнутой телеграфными проводами, среди отупело спешащих людей с поднятыми воротниками и начинают свою мелодию, не с начала, а с того места, где прервали вчера, и играют «Дайси, Дайси, ты ответ мне дай…», а над трубами набухают белые султаны пара. И странное дело, едва зазвучав, мелодия тотчас вскакивает в свободный пробел, на свое место в этом часе и в этом пейзаже, как будто она всегда принадлежала этому задумавшемуся и затерянному в себе дню, и в такт ей бегут мысли и серые заботы торопящихся людей.
И когда через какое-то время она кончается долгим, протяжным визгом, вытолкнутым из недр шарманки, которая заводит совершенно новый мотивчик, мысли и заботы на миг замирают, словно в танце, чтобы сменить ритм, а потом без раздумья начинают вертеться в противоположном направлении в такт новой мелодии, что выливается из шарманочных свирелей, — «Малгожата, души ты моей злато…».
И в тупом безразличии утра никто даже не замечает, что суть мира коренным образом изменилась, что он движется уже не в такт «Дайси, Дайси…», а совсем наоборот — «Мал-го-жата…».
И опять перелистаем страницу… Что это? Может, идет весенний дождик? Нет, то, как серая дробь на зонтики, сыплется птичий щебет, ибо здесь предлагают настоящих гарцских канареек, клетки, полные щеглов и скворцов, корзины с крылатыми певцами и краснобаями. Веретенообразные и легонькие, словно набитые ватой, юркие, судорожно прыгающие, точно на гладких попискивающих стерженьках, говорливые, как кукушки с ходиков, они составляют усладу одиночества, заменяют холостякам тепло семейного очага, пробуждают в самых черствых сердцах блаженное материнское чувство — столько в них трогательного, цыплячьего, и даже когда мы уже переворачиваем страницу, они посылают нам вслед свое согласное прельстительное чириканье.
Но чём дальше, тем ниже и ниже скатывался этот несчастный обрывок. Теперь он сошел на бездорожья какой-то сомнительной, шарлатанской мантики. Кто это в длинном плаще, с улыбкой на лице, наполовину скрытом черной бородой, предлагает свои услуги почтеннейшей публике? Синьор Боско из Милана, в некотором роде магистр черной магии; он долго и невразумительно разглагольствует, демонстрируя что-то в кончиках пальцев, но речь его от этого не становится понятней. И хотя, по собственному мнению, он доходил до поразительных выводов, которые, казалось, с секунду взвешивал в чутких пальцах, пока их зыбкий смысл не растворялся в воздухе, и хотя осторожно подчеркивал все изгибы диалектики, предостерегающе поднимая брови, подготавливая нас к необыкновенным вещам, его не понимали и, что хуже, не хотели понять и покидали вместе с его жестикуляцией, приглушенным голосом и всем диапазоном темных улыбок, чтобы быстро перелистать последние лохматящиеся страницы.
На этих последних страницах, которые явно впадали в совершенный бред,
Там мелким шажком выходила опутанная шлейфом платья некая фрау Магда Ванг и с высоты затянутого декольте объявляла, что ей смешны мужская решительность и принципы и что ее специальностью является ломка самых сильных характеров. (При этом движением ножки она укладывала шлейф на землю.) Для чего существуют методы, цедила она сквозь зубы, безотказные методы, о которых она сейчас не намерена распространяться, отсылая к своим воспоминаниям «Из пурпурных дней» (Издательство Института Антропософии в Будапеште), где она изложила результаты своих колониальных опытов в области дрессировки людей (последние слова произносились с ударением и ироническим блеском в глазах). И удивительное дело, эта неторопливо и бесцеремонно разглагольствующая дама, казалось, была уверена в одобрении тех, о ком говорила с таким цинизмом, и с каким-то особенным головокружением и мерцанием приходило ощущение, что направление нравственных ориентиров странно переместились и мы оказались в ином климате, где компас показывает в противоположную сторону.
То было последнее слово Книги, оставлявшее привкус неясного ошеломления, смесь голода и возбуждения в душе.
Склонясь над этой Книгой, я с лицом, пылающим, как радуга, горел, переходя от экстаза к экстазу. Погруженный в чтение, я забыл про обед. Предчувствие не обмануло меня. То был Подлинник, священный оригинал, хотя и пребывающий в столь глубоком унижении и деградации. И когда в поздние сумерки я со счастливой улыбкой укладывал этот обрывок в самый нижний ящик, накрывая, чтобы скрыть, другими книжками, мне казалось, будто я укладываю спать в комод зарю, которая снова и снова зажигается от себя самой и, пройдя через все пламена и оттенки пурпура, вновь возвращается и не желает кончаться.
О, сколь безразличны стали мне все книжки!
Ведь обычные книжки как метеоры. Каждой из них дана одна-единственная минута, один-единственный миг, когда она с криком взлетает, как феникс, пылая всеми страницами. За эту единственную минуту, за этот единственный миг мы потом и любим их, хотя они уже являются только пеплом. И иногда впоследствии с горьким смирением бредем по их остывшим страницам, перебрасывая с деревянным щелканьем, точно четки, мертвые их формулки.
Чтители Книги утверждают, что все книжки стремятся к Подлиннику. Все они живут лишь заемной жизнью, которая в момент взлета возвращается к прадавнему своему источнику. Это значит, что книжек убывает, а Подлинник растет. Однако мы не собираемся наводить на читателя скуку изложением Доктрины. Мы хотели бы только обратить внимание на одно обстоятельство: Подлинник живет и растет. Что из этого следует? А вот что. Когда мы в следующий раз раскроем наш обрывок, неизвестно, где уже будет Анна Чиллаг и ее приверженцы. Быть может, мы увидим, как она, длинноволосая паломница, заметает своей мантией дороги Моравии, странствует в дальних краях, проходит через белые городишки, погруженные в обыденность и прозу, и раздает пробы бальзама «Эльза» простецам Божиим, терзаемым недержанием мочевого пузыря и чесоткой. Но что же станут делать добродетельные бородачи ее родного городка, прикованные к месту могучим своим волосяным покровом, что станет делать верная эта община, обреченная на уход и заботу о безмерно изобильной своей растительности? Кто знает, не приобретут ли все они настоящие шварцвальдские шарманки и не отправятся ли по свету следом за своим апостолом, разыскивая ее и повсюду играя «Дайси, Дайси»?
О одиссея бородачей, бредущих от города к городу в поисках своей духовной матери! Когда же сыщется рапсод, достойный этой эпопеи? Кому отдали они оставленный на их попечение город, кому доверили пастырство душ на родине Анны Чиллаг? Неужто не могли предвидеть, что, лишась своей духовной элиты, своих величественных патриархов, город впадет в ересь и схизму и откроет ворота — кому? — ах, циничной и коварной Магде Ванг (Издательство Антропософического Института в Будапеште), которая устроит в нем школу дрессировки и ломки характеров?