Трамвай мой - поле
Шрифт:
— Веруля? Ну что же ты?
— Что же я?
— Ты храпишь.
— Храплю? Вот стерва какая! А я-то думала не сплю…
Вы смешной человек, Павел Никанорович. Вы просите рассказать об отце и в то же время пытаетесь навязать мне своё знание отца — явную липу, которая ни в какие ворота, которая… которая…
Я не понимаю Вас, Павел Никанорович. Вы просите рассказать об отце, но при этом становитесь в позу человека, которому всё самому доподлинно известно. Если это так, если Вы действительно знаете о нём
— Веруля?.. Вер?..
— Ну что?
— Ты была в форме тогда? Веруль?..
— Ну что?
— Ты была в форме?
— В какой форме?
— Ну, в школьной.
— Когда?
— Не хочешь говорить об этом?.. Вер… Вер…
— Ну что ты? Спи, я уже всё забыла.
— Сколько тебе было лет?
— Не помню. Четырнадцать. Может, пятнадцать.
— Ты из окна их видела?
— Кого?
— Собак.
— Из окна.
— Ну, расскажи.
— Ну, что рассказывать? Была девчонкой, увидела собак за этим делом, внутри всё оборвалось.
— Ну?
— Что «ну»?
— И всё?
— Что же ещё?..
Что же ещё, Павел Никанорович?.. Пиши — не пиши, Вы всё равно стоите на своём и, видимо будете стоять так до скончания века. Да оно и понятно. Когда же и быть легендам, как не в наше с вами легендарное время? Где же нам ещё славы черпать? Как не в ней, легендушке, святой душеньке? Сеятельнице вечного, доброго, светлого?
Всё это так. Всё понятно.
Непонятно только, как удалось отца моего заграбастать в клешни этой высокоявленной, высокодуховной потаскушки. В клешни высокого вранья, сработанного несколькими чрезмерными патриотами, на которое клюнули Вы, как, впрочем, и весь окружающий Вас культурный мир.
Я не знаю, Павел Никанорович, стоит ли при этих обстоятельствах ещё о чём-то говорить и что-то доказывать. Политика, она ведь, как ни крути, а всё же помойка. И ввязываться в неё у меня никакой охоты нет.
Было бы легко, если б речь шла об искажении некоторых черт, о неточности тех или иных фактов его жизни. Но это, судя по всему, не тот случай. Вы взяли имя моего отца (простите, я не имею в виду Вас лично) и присобачили его к некоторому образу борца и страдальца, который не только не имеет ничего общего с моим отцом, но и вообще мало похож на живого человека. Кстати говоря, наши вожди там по такому же шаблону творят своих ударников, людей передового фронта.
Вы спрашиваете, насколько рассказ «Мария и Исусик» биографичен. А бог его знает. Должно быть, намного. Игра и выдумка — свойство писателей молодых и в хорошем смысле беспечных. Я, к сожалению, этим свойством похвастаться не могу, хотя чрезвычайно ценю его в других. И конечно же, понимаю, что мера биографичности никак не определяет ценности письма. Ни моего, ни чьего-либо другого.
Тем не менее образ отца в «Марии», вызвавший столь энергичное слюноиспускание у идолопоклонников из «Новой нивы», совершенно достоверен, и я не намерен обставлять дело так, что вот, мол, у меня здесь выдумка, творческая фантазия или
И вообще, если говорить об адекватности правде применительно к «Марии», то речь должна идти не о выдумке, а совсем о другом, о том, что я намеренно опустил, о некоторой неполноте, умолчании, что ли. Причём умолчании, вызванном причинами не только творческого плана.
В одних случаях мешала натура. Моя обыкновенная, самая что ни на есть примитивная стыдливость, о которой и упоминать-то неловко, но что поделаешь. При всём моём вольномыслии и преклонении перед свободным творчеством, табу на грязь я считаю его прерогативой.
В другом случае не хотелось идти на обострение темы, разжигать страсти там, где они и без меня уже давно и хорошо пылают.
Я имею в виду еврейство. Ведь моя Мария — это по существу Бузя, чистокровная еврейка. А мой отец, если и страдал чем-то, то совершенно непредсказуемыми спонтанными приступами антисемитизма, которые и его самого изрядно изматывали, и нас всех.
Мне тяжело писать об этом, но именно здесь следует искать мотивы убийства, а не только в том, что он мстил за меня, как это выглядит в рассказе.
Вообще говоря, этот ход в рассказе возник как бы помимо моей воли. За сына мстящий отец — это красиво. И не желая отяжелять сюжет, я пошёл на эту несколько стандартную красивость. На самом деле у отца были и другие основания для мести. Я помню, как во время ссор и скандалов между ним и матерью у матери вырывалось нечто вроде того, что он в своё время приставал к Бузе с любовью, а та его «хорошенько отшила». Эту же тему мусолили и наши дворовые сплетницы.
Не знаю, сразу ли, постепенно ли сложилась легенда об отце в том виде, в каком я застал её здесь на Западе, однако образ отца — мученика совести, невинной жертвы режима, священника — всё это так же дёшево и нелепо, как любая другая оптимистическая ложь.
Действительно, отец был необыкновенно верующим человеком. По крайней мере он никогда не пропускал возможности это подчеркнуть, выпятить. Правда и то, что он был способным математиком, а когда ходил в туалет, непременно брал с собой вырезку из газеты с портретом Сталина. Благо они всегда, эти портреты, были под рукой.
В этом его пристрастии можно, конечно, допустить определённую отвагу, ибо туалет находился не в квартире, а во дворе. Один на всех жильцов нашего дома. И всего с двумя кабинками. И мы, пацаны, находясь в одной кабинке, часто подглядывали в щели за тем, что делалось в соседней, в особенности,
если там находились женщины. Случалось, что подглядывание это носило невинный характер, так как доски в перегородке были порой выломанными.
Нетрудно себе, конечно, представить, что случилось бы с отцом, если б кто-нибудь заметил, как он подтирается портретом вождя.
Отвага? Может быть. И всё же, если говорить о его политической (антисоветской) активности, то ни на что большее он никогда не решался. Да, видимо, и не помышлял об этом в силу определённых своих качеств. И с преподавательской работы (он преподавал сопромат в техникуме — Вы это знаете) его выгнали по причине, весьма далёкой от той, на которой настаивают наши неустанные правдоискатели.