Трамвай мой - поле
Шрифт:
Когда же это было?.. Когда же это было?.. Когда?
Сколько помнит себя Костя, он в дом к Малому никогда не заходил.
А тут зашёл. Клавка, мать Малого, была дома. Вся причепуренная, весёлая, в свежей, как всегда, пышной завивке.
— Ах
Она только что проводила своего нового капитана и была немного под мухой.
— А главное в жизни — любовь. Не будет любви — не будет жизни. Так и знайте. И говорит вам это не какая-то Фаина Ёсиповна, а говорю вам это я, Клавка, простая русская баба.
— Ну, будет тебе брехать.
— А если хочешь знать, мой сыночек дорогой, брешут собаки. А мать не брешет никогда. Мать знает, что говорит. А то сразу «брехать»!.. Вот скажи, Костик, ты тоже так грубо с маманей своей обходишься?
— У Костика мамани капитанов нет.
— Ну вы подумайте только! Да при чём здесь капитаны?
— При том.
— Сыночек, Витёк, да что с тобой?
— При том, что не знает она, что в жизни — главное. Ей капитаны не разбрехали.
— Она-то, может, и не знает. Но хозяин её ещё как знал. Ох и знал!.. Тот-то уж знал, так знал!
— Вы о чём, тёть Клава?
— А то ты, бедненький, не знаешь? О том же!.. О том, что батько твой за любовь жизни не пощадил. Или ты думаешь, он порешил её так себе, с бухты- барахты, за гулькин нос?
— О чём вы?!!
— «О чём? О чём?» Да будет тебе Исусика ломать. Ты! Ты ему дорогу перешёл! С тобой она,
Весь этот вечер и всю эту ночь лил дождь. Лил дождь… Лил дождь…
Весь этот вечер и всю эту ночь лил дождь и буйствовал ветер. Костя бродил по пустынным улицам, думал о том, что хорошо было бы сейчас схватить какой-нибудь менингит или воспаление лёгких и умереть.
Было холодно. Ошалело метался ветер, растолчённым стеклом лупили по лицу пучки дождинок, раскачиваясь, скрипели на столбах фонари, трещали надломленные ветви акаций и каштанов и, продираясь сквозь кроны, падали на землю. Эти скрипы и трески, и скрежеты, подхваченные и усиленные завыванием ветра, шумом дождя, сливались в тягучий нескончаемый стон.
До нитки промокший, Костя набрёл на беседку в Лунном парке, неподалёку от Потёмкинской лестницы, забрался на стол, свернулся на нём калачиком и пролежал так до утра. Раздёрнутыми глазами смотрел он в ревущую толщу тьмы, изредка прошиваемую разрядами молний, и впервые в жизни не боялся ее.
Он хотел умереть.
— Что же он? Умер?
— Умер.
— А ты?
— А я — трамвай.
— А трамвай?
— Поле.
— А поле?
— Человек.
— А человек?
— Бог.
— А Бог?
— Дьявол.
— А Дьявол?
— Я.
— А трамвай?
Chicago, 1987