Трамвай мой - поле
Шрифт:
Царство Божье — перифраз рая. Рай-элитарий. Рай-интеллектуал. Пышущая умом борода со смачно-степенной трубкой. Небесный мир идеала, осуществив-шийся на земле. Мир снятых противоречий, снятой жизни. Человек достиг Бога. Сам стал им. Жизнь перешла в божество, по существу, исчезла. Исчез, по существу, человек.
К такому невесёлому выводу пришёл в своих поисках Царства Божьего на Земле великий страдалец Достоевский.
Его исторический сын — политический философ Бердяев — знал об этом, но от прозрений отца, по-видимому, отмахнулся. Что касается внука — политического
А между тем рулетка закручивается. Всё честь по чести. Русские офицеры — цвет нации — идут ва-банк.
Да не будет вам удачи, господа! Да не будет! Это я вам кричу. Оттуда, из преисподней. Трёхмерный, как сибирский валенок, столикий, как последний ржавый трамвай.
— В минуту совокупления, — сказал В. В. — зверь становится человеком.
— А человек? Ангелом?..
— Человек — Богом.
Ого! О-го-го го-го! — !-!-!!!!-!!!!!!-!!!!!!!!-!!!!!!!!!!
А как же собаки? И собаки становятся человеками?
Или человеки — собаками?..
— Что же ты?
— Что же я?.. Была девчонкой, увидела собак за этим делом…
— И не стыдно?
Что же, Павел Никанорович, произошло?
Да ничего. Пустяк. Нелепость.
Жил да был некий юноша. Мечтатель и сквернослов. Обитатель грязной нищей улицы и небожитель. Почувствовал желание. Потянуло к женщине. Натолкнулся на Бузю. Воспылал, зарделся, прикрываясь цинизмом, как щитом.
В нужный момент щит не выдержал. Низменный образ собачьей случки, смял, опрокинул всё. Смущённый организм перепутал функции. Накладка. Стыд. Конец мира.
Природа тупа и однозначна, дорогой Павел Никанорович. Наша изолгавшаяся культурочка ей нипочём. Она не делит мир на высокое и низкое. Она бесстыдна.
Что же потом? А так, пустячок.
Гибель Бузи и гибель отца.
Я понимаю, Павел Никанорович, я смешон. Я похож сейчас на того чеховского героя, который выставлял оценки нашей литературе по поведению. Да, я смешон. Литература здесь не при чём. Мы все здесь не при чём. Тогда где же мы при чём?
В чём же мы при чём? В том, что не блудим, а блюдём и красным словцом сопли скрашиваем?
Разве не об этом, к примеру, вдохновенные ритмы «Крейцеровой сонаты»? Вершины. Зеркала всей нашей очень душевной истории и не менее душевной революции. Вы только вслушайтесь, Павел Никанорович. Вслушайтесь.
«Ведь что, главное, погано, — начал он, — предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, возвышенное, а на практике любовь ведь есть нечто мерзкое, свиное, про которое и говорить и вспоминать мерзко и стыдно. Ведь недаром же природа сделала то, что это мерзко и стыдно. А если мерзко и стыдно, то так и надо понимать. А тут, напротив, люди делают вид, что мерзкое и стыдное прекрасно и возвышенно».
Ну не суки ли эти люди? Ну в самом деле, ну как же так можно, господа! А ещё говорят, человек — царь природы.
«Ведь вы заметьте, животные сходятся только тогда, когда могут
Вот так, дорогой Павел Никанорович.
Помните хрестоматийное, пушкинское? «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман».
Смело. Не так ли?
Я говорю без иронии на этот раз. Я действительно ничего более смелого на нашей почве не знаю. Разве что Розанов? Так его мало кто читает.
Но я не это хочу сказать. Я хочу сказать, что не в том дело, что нас возвышающий обман дороже нам низких истин. Я хочу сказать, что наше детство слишком затянулось, что само деление мира на верх и низ чревато пустыней, бездной, гибелью. Я хочу сказать, что оно доставлено нам на рожках очень шустренького и очень умненького чёртика. Или просто чёрта. Или дьявола. Или кого-то такого, кому мы отнюдь не по душе. Потому что мы и есть низ, и там, где нет низа, — нет нас. Потому что если и не хлебом единым жив человек, то без хлеба он и вовсе не жив.
Да, да. Именно так я хочу сказать. И если Вам всё ещё не ясно это, то пожалуйста, перечтите сказанное ещё раз. И ещё… И ещё…
— Что же ты?
— Что же я?
— Ты.
— Я трамвай.
— А трамвай?
— А трамвай — поле.
— А поле?
— А поле — Бог.
— А Бог?
— А Бог — Дьявол.
— А Дьявол?
— А Дьявол — собаки.
— А собаки?
— А собаки — обком.
— А обком?
Думал, не дай бог — и точка. И мне жить незачем… Но сначала, я решил, я им тоже что-нибудь натворю… Наберу булыжников полную корзину, приду к обкому и поразбиваю в нём все окна, потом подожгу.
— Обком?
— Да. Причём не тайно, не тихой ночью, а открыто, шумно, среди бела дня… Мне было всё равно… страшно признаться, но бывали минуты, когда мне даже хотелось этого…
Ну Розалия, ну уймись же ты наконец со своим Маккомбом! Ну сдалось вам в одну глотку долдонить. Обеляю! Отбеляю!.. Да никого я не обеляю!
Сказано: отец в этом не нуждается. И нечего так надрываться.
Что касается меня, то я рассказал тебе о различных версиях того, что случилось в то утро в вашей квартире, вовсе не потому, что верю им. Как раз наоборот.
Я не верю ни тому, что говорил твой отец, ни тому, что говорил дядя Митя. Кстати говоря, дядя Митя по большей части молчал. Он только подтверждал версию о падении на угол кровати, да и то на суде, в разговорах же вне суда он был нем абсолютно. Но я не верю, повторяю, никому. И уж тем более не верю больному воображению моей матери, в сердцах, в состоянии крайней растерянности и муки заподозрившей твоего отца.
Всё это выглядит как из дешёвого детектива.
Почему молчал дядя Митя? Почему подтверждал явную нелепицу? Потому что не умел врать. Потому что хотел спасти отца от вышки. Вот и ухватился за идею об острие кроватной спинки, на которую якобы, падая, напоролась твоя мать.