Трамвай мой - поле
Шрифт:
То же самое Натан… Великая душа — твой отец. Добрый, чистый гений, со злодейским красным носом-картофелиной и угольно-чёрными руками. Какая уж там ревность? Какое уж там убийство на почве ревности?
Он в жизни своей, видимо, мухи никогда не тронул. Жил, вкалывал с утра до ночи, тащил копейку в дом. И сколько души и самоотречённости надо было укорениться в нём, въесться в его поры вместе с угольной пылью, чтобы состряпать эту версию о том, что мать твоя погибла якобы совершенно случайно, ещё до того, как в комнату ворвался мой отец!
Однако,
Никаких сомнений на этот счёт у меня нет. Врали они: твой отец и дядя Митя.
Не врал Малый. На этот раз не соврал. И тоже, как ни странно, проявил определённое благородство. Он знал, как и чем была убита твоя мать, но на суде об этом не заикнулся.
Уже много времени после суда он показал мне накидной ключ от пожарного крана, которым, как он настаивал, это всё и было содеяно. Он рассказал об этом при дяде Мите. Дядя Митя молчал. Малый повёл меня к вам на балкон, указал на глубокую расщелину между плинтусом и основанием стены, присел, вытащил оттуда этот самый ключ — довольно весомая, полукольцом, головка с плоским держателем, — и мы вернулись к дяде Мите. И тот снова промолчал. Только открыл сундук и забросил в него ключ.
Как ключ попал к Малому?
Он клялся, что выдернул его из руки отца в тот момент, когда дядя Митя выводил его от вас уже после случившегося. Отец был бел, как мертвец, оглушён и подавлен, но в опущенной правой руке, в кулаке, сжатом до посинения, держал ключ. Малый был подле, он взял отца за руку, расцепил пальцы и перехватил ключ, который тут же забросил в заплинтусовую щель. Никто ничего не заметил, и отец ничего не почувствовал.
Малый не врал. У меня было множество причин не верить ему, можно было и на этот раз усомниться. Однако он не врал — что подтверждалось и молчанием дяди Мити. В том числе и молчанием дяди Мити, которое было посильнее слов Малого. Да! Тут уж, хочешь не хочешь, всё попадало в точку.
Никаких смягчающих обстоятельств.
Отец сделал это ключом. Простым пожарным накидным ключом, который носил всегда при себе, в кармане.
Страшно, жестоко, нелепо, невпопад.
Но не её убивал отец. Не Бузю, не твою мать…
— Мне было всё равно… Страшно признаться, но бывали минуты, когда мне даже хотелось этого…
— Даже хотелось?!
— Я ходил по улицам, как последний безумец… Ходил и думал только об одном… Только об одном. Как отомстить? На ком сорвать злобу?
…он убивал обком. Обком!
Он убивал себя. Свою жизнь, своё отчаяние, свою пустыню, свою невоплощённость. Себя!
Себя, потерявшего всё. И жену, и сына, и мечту, и жизнь. Он убивал советскую власть.
Советскую власть. Всё перепахавшую, всё перевернувшую, всё разворотившую. Осквернившую его дом, его землю, его Бога, его мысль. Отнявшего у него веру.
Он убивал Зверя! Он восстал!
Назови это софистикой, Розалия, назови подлостью — я пойму.
Я пойму, потому что так,
Но здесь не тот случай, Розалия… Не тот случай… не тот случай…
Я начну с тебя, Господи.
Я начну с истока, с основания, с первопричины. Начну спокойно, без суеты, без страсти, без ругательств и кривляний, без шумных и высоких слов.
Я начну с отца.
Я начну с отца, которого встретил, как видно, только сейчас и, как видно, благодаря Вам, дорогой Павел Никанорович.
Вы просите рассказать о нём. Я и расскажу. Но не ту дикую, совершенно немыслимую легенду, которую вы здесь о нём сочинили. Отнюдь нет.
Он не был легендарной личностью.
Он не был ни святым, ни борцом, ни героем. В том-то и дело, что не был. Всё это — чистая параша, знак нашей усталости, отсутствия пути. Мы гордимся нашей славной Отчизной, оттяпавшей себе потихоньку половину земного шарика, и с чистосердечным негодованием обрушиваемся на её строй, заведомо зная, что, не будь его, нам бы только снился — всё ещё бы только снился! — этот разорванный в куски ветер, этот бег, этот лёт вздыбившейся над миром птицы-тройки.
Мы не двоедушны — мы такие.
Мы дети одной матери, и нам некуда деться от её родимых пятен, как бы мы себя ни располовинивали, ни расставляли, ни расселяли по двум разным концам земли.
Легенда об отце — их язык. Но и наш тоже.
У Марии были крупные белые груди. Ему нравилось мять их, гладить, укладывать в ладонь, как в чашу, и он делал это.
Мария разрешала ему. Она сама расстёгивала кофту, сдвигала книзу сероватый с жёлтыми прогалинами лифчик, и два шара густой мягкой плоти выкатывались из-под него, как две волны.
— Сколько тебе было лет?
— Не помню. Четырнадцать. Может, шестнадцать.
— И случился такой грех, захотелось В. В. в одно место.
— Ты Белова нашего помнишь?
— В минуту совокупления зверь становится человеком.
— А человек? Зверем?
— А человек — Богом.
— Ты их из окна видела?
— Кого?
— Собак.
— Что же ты делаешь? Ты же всю меня обоссал!
— И остаётся мучительный вопрос, могут ли народы прийти на этой земле к праведному и прекрасному обществу?
— Думал, наберу булыжников полную корзину, приду к обкому и поразбиваю в нём все окна, потом подожгу.
— Ну как им, сукам, не стыдно сообщать по телевизору о том, что президенту операцию на жопе сделали?
— Свободу и права человека гарантируют лишь начала, имеющие сверхчеловеческую природу.
— Только влюблённый имеет право на звание человека.
— Предполагается в теории…
— Кем предполагается, господа?
— Предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, возвышенное, а на практике… нечто мерзкое, свиное…