Трансфинит. Человек трансфинитный
Шрифт:
Пытаясь объяснить студентам, что такое присутствие, я плясал от простейшей неаддитивности — системы, не равной исходным количествам. Переходил к мирам гениев. Опять же «Яблоки» Сезанна: что прибавилось в его яблоках к яблокам исходным? Всего-то отношение, взгляд, но это уже несравненно больше, чем яблоки, — то самое мощное присутствие, которое весомее вещей.
Ты не можешь создать что-то, чтобы там не было еще чего-то, которое не Что. Ты не можешь это отфильтровать одно от другого. Материалисты волновались — отыскивали те линии, — материальное, считали они, — в которых проявлено присутствие. Они сердились на меня. я часто вызывал противоречие и отталкиванье в слушателях. и тогда чаще всего звучала фраза: «Что вы в этом понимаете? Вы не физик, даже и философ-то без
Но оставим высокий штиль, вернемся к конкретному.
Как-то один из моих друзей, — чего-чего, а друзей у меня всегда хватало, — человек широких, серьезных знаний, не балаболка, как я, по поводу какой-то прочитанной мною книги, кажется это был Данин «Неизбежность странного мира», поморщился насмешливо:
— Все научпоп читаете, уважаемый! Несерьезно, Митмих, — это другой язык — вроде и наш, а понимаете вы нечто другое, чем написанное ученым. Другие основания, другие обозначения. Работать надо, постигнув авторский язык и, желательно, с первоисточниками. Или вообще не надо — в конце концов, нельзя объять необъятное.
А я, надо сказать, конечно, в научпопе, газетном, журнальном и книжном, и Наана читал, и Амбарцумяна, и Новикова, и Зельдовича, и, уж конечно, Иосифа Шкловского. Почему и нашел возможным возразить: мол, вот ведь некоторые высоколобые не гнушаются и такими читателями, как я.
— и при этом вынуждены врать и упрощать, — язвительно заметил он.
И овладело мною сомнение: а в самом деле, то ли они печатают, что думают, всерьез ли излагают? и подвигло меня мое сомнение на командировку с обязательством написать очерк. я все еще был легок на ногу, хотя одна из них и подвихивалась некстати.
О, Марыся сопротивлялась так, словно я собирался на другую планету. а как поднялись на дыбы мои друзья:
— в вашем-то возрасте! Чего вас туда несет? Вы же в этом ничего не понимаете.
— Извините меня, дорогой, но какое отношение к вам и вообще ко всем нам имеют эти непредставимые расстояния, времена и размеры? Когда-то астрономия была действительно практической дисциплиной. Теперь же это только игра. Ну что ж, это все-таки лучше, чем футбол.
И даже:
— Что, собственно, вы хотите узнать? Они и сами-то, если разобраться, ничего не знают. Все это символы, не больше.
Что ж, мне и символы были интересны. Ну и в общем-то не впервой такая неприязнь окружающих к моему «хочу все знать». Это же ожидало меня и впереди: ничто не охраняют так ревниво люди, как свое знание или свое незнание, ничего так не страшатся, как профанации и осмеивания их понимания.
Но кого запереть в «нельзя» — мою свободную душу?
И вот аэропорт, просторный и чистый, — рейс ранний, городской транспорт еще не ходит. Над нами погромыхивает высокая техника. Однако асфальт у аэровокзала метет по старинке дворник, и свист его метлы неотличим от свиста самолета. Свист самолета и свист метлы. Небо в тучах, как жеребец в яблоках. Поднимаемся сквозь тучи, за иллюминатором — проблески дождинок, снежинок. Ну, а далее, от аэропорта в горы на «Икарусе». Сначала окраина города — густота листвы высаженных перед домами грецких орешен, густота раскидистых лопухов. Равнина. Но вот земля, смятая в складки, у складок длинные скотные дворы. Дальше горы, горные речки — и вместе с ними тучи, белая россыпь дождя на переднем стекле автобуса. Дождь, лужи. Потом, как лбы, обнаженные каменные отвесы — и соседка мне на какие-то дыры-окошечки в них: «Древние захоронения». а сосед: «Вы кем же будете?» — «Журналист». — «Куда же вы?» — «А вот, в обсерваторию». — «К кому же ж?» — «К главным ученым, к начальству». — «Ну это вряд ли». — «Почему же?» — «Они для вас слишком большие люди».
Вот те раз! я думал, журналист — это фигура.
Приехал. Туда-сюда, по начальству. Начальство, хоть и не радуется бурно моему приезду, но вполне доступно. Поскольку я заранее не известил о дне своего визита,
— Освободите автобус все, кроме записанных.
Выкликает фамилии. Меня в списке нет, но я голоса не подаю. и он обо мне видимо предупрежден. Выглядывает других диверсантов:
— Кто там с рюкзаками прячется? Отодвиньтесь, не загораживайте. Выйдите немедленно — не отнимайте рабочего времени. Таня, что это за парень?
— Он со мной. Студент-практикант. Ему уже уезжать, а кое-что не доделано.
Старый пень, чувствую себя неловко. Они рвутся работать, а я, любопытствующая скотина, место занимаю. я же знаю, время у телескопа страшно дорого, тут не идет борьба за шмотки, за монету — на золотой счет тут время наблюдений и аппаратура для отслеживания. Они сидят на своих аппаратах и узнают то, что они им показывают. Только один из них видит само небо — наблюдатель, но он видит меньше, чем они на своих мониторах. Дежурные наносят точки, каждый на свою карту — теоретики в Москве соединяют точки линиями то так, то этак — и у них получаются разные смысловые фигуры. Это тебе упрощенная схема этой работы, боготворящей видимость, отнюдь не в переносном смысле.
Сгущались за окошком тучи, на чистое небо рассчитывать, видимо, не приходилось и настроение в автобусике было мрачное. Мне рассказали о женщине, которая хочет жить наверху, чтобы больше быть с аппаратурой, а ей всячески препятствуют.
Сквозь буковый лес, потом кленовый и березовый поднялись мы на отлогую вершину. Все было уже в густейшем тумане, и шел дождь.
Ночью, вероятно в наказание за мое пронырливое любопытство, я чуть не сдох. Разразилась гроза, и, судя по всему, мы были в самой грозовой туче. Голову скручивало так, что я уже думал — не доживу до утра. Распахнул балконную дверь, хотя было холодно. Во тьме позвякивали колокольцами овцы, а мне уж казалось, что это похоронные звоночки. Но старая моя голова выдержала.
И началась, то внизу, в огромном лабораторном корпусе, то вверху, на телескопе, работа. Только не поймите меня так, что я работал на самом шестиметровике. Моя работа сводилась к беседам, записям и чтению в специальной, прекрасной библиотеке.
Впрочем, кое-что и мне показали, правда не на главном телескопе. Ну, что я тебе скажу: днем в телескоп звезды тоже видны — на голубом проступает как бы точка, белая, очень живая. Телескоп ведь не увеличивает, он собирает свет. Ночью звезды в телескоп не крупнее, чем для невооруженного глаза, только они сплошь, черного почти нет, так, чуть-чуть пробрыз-гивает. и луна не больше, а вроде даже меньше, но на ней вроде рытвины, а не просто тени.
Попутчик в том междугородном автобусе, как ты помнишь, с презрением даже, — местные жители почему-то резче, интонационнее в выражении уважения или презрения, — заметил: «Ну, говорить вам — с ними — это едва ли: они для вас слишком большие люди». с начальством я уже разобрался, но вот ученые — что если они и в самом деле высокомерные люди? — я ведь все-таки зэк, высокомерие возбуждает во мне совершенно атавистическую агрессию. Но это были просто бесконечно занятые люди. Конечно, всякий раз, как я представлялся журналистом, каждый хотя бы на секунду подкатывал глаза: уж очень ценили здесь время, которого всегда им не хватало, а кроме того, у них был печальный опыт: журналисты частенько путались в астрологических тонкостях — то объекты, свет от которых шел миллиарды лет, принимали за современные, то смешивали время и расстояния, на манер той восторженной поклонницы Эйнштейна, которая в мистической простоте воспринимала прошлое, настоящее и будущее как одновременное пространственное сосуществование, а саму жизнь или историю как перемещение в этом наличном пространствовании. Старшие, однако, невзирая на больший печальный опыт общения с журналистами, были вежливее и разговорчивее молодых.