Трансфинит. Человек трансфинитный
Шрифт:
И нестерпимо мне было писать — я это много позже понял — не потому, что распяты были, а потому что пополнили монотонную пошлость.
;;
Я не квасной патриот, но иногда мне кажется, что мир и в самом деле спасен будет русским Иваном — по непереносимости им однообразия жизни. Гильдия — это знаешь что? Сословные иерархии. а Иван — разгильдяй: он их попросту не знает, этих иерархий. Для него лягушка — невеста, кузнечик — друг, а печка — мать родная-красное солнышко. и в важном труде (тютелька в тютельку) он обязательно напутает — по природной неспособности к вычисленному миру. Получивши отлаженный и надежный механизм, примется он тут
Или вот: в колхозе заспорили два пьяных тракториста, взъедет на крутой бугор трактор или нет. Метра до верхушки не доехали, скатился трактор вниз, покалечив тракториста. Клянут его родственники, клянет безногого, недвижимого, председатель. Но вечен этот поиск люфта свободы.
Тот же Володя-Ванюша из романа нашего Шкипера. Литературоведы по молчаливому уклонению Ванюши от правильного командира-комиссара, ожившего для руководства, едва возникла реальная возможность организованного сопротивления, прозревали в доарбайтовском Ванюшином прошлом: одни — некие репрессии, так или иначе коснувшиеся его, другие — криминальное, уголовное прошлое, наконец третьи — известную дезинтеллигентность в смысле недоверия к идее и правилу. в самом-то деле, ну что за придурь — оседлать полицейский велосипед: две минуты свободы — и побои, и карцер? Что за партизанщина — вольная — куда выведет, хотя бы и к смерти, охота за оружием и врагом? Воля командира или вольность Ванюши — что за дилемма? — преимущество организованности, не правда ли, налицо? и все-таки...
Или этот, писателя Краснова фронтовик, любитель прогулок в мутной, ледяной метели, в риске, в игре, выйдешь или нет живым из испытания смертью.
И путешественники-одиночки, одиночки-альпинисты, в одиночестве обретающие Бога.
Что-то вроде этого я испытал однажды. Помнишь, я рассказывал тебе о том гнете, безумно утяжеляющем, который испытывает приговоренный к смерти, из которого взрываешься бешеным матом, чтобы тут же, на месте не упасть, не умереть. Потому что наступил момент, когда ты остался наедине с приговором, с уничтожением тебя. Этого никто с тобой не разделит, сколько бы приговоренных ни было с тобой рядом. Это немного похоже на сон, в котором ты обнаруживаешь, что гол, а вокруг все одеты. Раздетая жизнь, человек без тени — ты есть, но тебя нет. Тебе нужно хоть на минуту, хоть куда-то спрятаться, чтобы вспомнить, чтобы обязательно вспомнить. Что? Но ты и забыл как раз — что. Скорее по привычке это одиночество ищет хотя бы обозначения какой-нибудь привязанности, любви — так градусы Цельсия обозначают тепло и холод. Однако, это только обозначение, но никак не тепло и холод. Вспоминаемое оказывается мертвым, его можно срезать, как мертвую кожу и нигде не проступит кровь.
И вот, оставшись один — совершенно, у бездны на краю, в безмолвии, сколько бы ни гомонили вокруг... откуда-то не снаружи — изнутри, из какого-то онемения... вокруг ведь ничего, пустота простирается; не только ты — все, что видишь вокруг, мертво; самые дорогие воспоминания, самые дорогие лица, не говоря уж об идеях, мертвы; мертв мир, и вдруг понимаешь, что мир как раз и есть ты, то, чем ты всегда был больше, чем собой, — изнутри, из тебя самого поднимается что-то — назовите это Богом или мощью и светом, абсолютной свободой, назовите, как хотите, потому что это вне слов. Оказывается, я один мог держать на себе весь Мир и смерти ни мне, ни этому Миру не было.
Предельное одиночество. Иногда из него рождается Бог, другая душа, которой в себе никогда не знал.
Безумный гнет, я говорил тебе — безумный гнет. Но из него можно выпасть не в раздавленность — в невесомость. и это будет свобода, что бы с тобой ни случилось. Как с космонавтом: сначала безмерно нарастает тяжесть — не то что пальцем, мыслью не шевельнуть —
Только зная, какой запредельной ценой, да и то не всегда, это дается, никто добровольно не согласится. Только шанс, а плата велика безмерно.
;;
Ну ладно, это все из области отступлений, которые потом оказываются главной книгой в книге. Но как планеты в планетарии держатся на успокоительных проволочках, символизирующих результирующую сил, так и сюжет наглядно держит некие своевольные бесплотности.
Как бы я ни выбрыкивался, в сюжет моей жизни прочно вписана моя книга, в которой я честно изложил факты. Объяснений же от свидетеля не требуется. в американском суде свидетеля даже прерывают, когда он высказывает предположения, пользуется размышлениями или объяснениями типа: «Я слышал», «Я думаю», «Я это так понимаю», «Не сомневаюсь», или напротив «Я сомневаюсь». Ему говорят: «Нам не нужны свидетельства с чужих слов, нас не интересуют ваше мнение и ваши объяснения. Факты, одни только факты!» Как раньше: «Правда, одна только правда и ничего кроме».
Я написал и рассказал: правду, одну только правду и ничего кроме правды. Но факт, оказалось, такая малая часть правды. Что же есть кроме факта, неутешительного, мучительного факта? Отношение? Эмоция? Генеалогия факта, эпистемология факта? Поиск преступника? Кому и зачем это надо? и очевиден ли мотив или скрыт за громкими словами? и что такое истина и факт?
Шкипер, свидетель, который знал и помнил факты, проводит тридцать лет прежде чем в силах поведать о них. Что же за эти тридцать лет прибавилось к фактам? Опыт? а что это такое?
Что прибавляет к фактам личность свидетеля? Свидетеля тех же фактов, что знают и другие? Свидетеля, который был рядом со всеми другими свидетелями? и что прибавляют тридцать лет его последующей жизни? Что такое сама личность? «Вот лягу во прахе и где я?» Что значит такая эфемерная, кратковременная штука, как твое присутствие в мире? Что такое убеждение или неубеждение присяжных заседателей в вине или безвинности?
Присутствие человека ли, Бога, книги или картины, телескопа, чувства или мысли, в сущности, неопределимо. Ты не знаешь, что этого нет, когда его нет, но когда оно есть, оно больше есть, чем что-либо другое.
Мне же нечем было присутствовать.
Я знал, что попал буквально в переделку. Хоть и сопротивлялся, меня переделали, выпотрошили меня, да так, выпотрошенного, и отправили продолжать жить. Похоже, и сопротивлялся-то я, пока давили. Но вот меня под зад коленкой вышвырнули из камеры высокого давления и от меня осталась только лужица. Уж куда выше причины, по которым я должен был написать, но, оставшись в абстрактном виде, они уже не действовали — исчезла как бы даже сама причина быть. Говоря высоким штилем, ничто не вдохновляло меня. Живой, я был мертвее моих мертвых, которым задолжал. Будь это в моей горячей молодости, я, возможно, самоубился бы. Но было ощущение, что я и так близок к краю — ощущение четкое и как будто бы подтверждаемое счетом лет и болезней. Но это было, видимо, не о том или же не тот край.
Возможно, и смерть плотская не то, что мы представляем, как и потусторонняя жизнь не то, не в той стороне.
;;
Старость свою я пережил собственно тогда, старость и драму, может быть, большую, чем те страшные семнадцать лет.
Внешне-то я еще шустрил и все вроде было тип-топ. я вел какие-то бои местного значения в нашем провинциальном союзе. и когда приезжал в наши центральные органы — головной союз, литфонд, — там была та же провинциальная возня, только гонору и сановитости побольше, — я тоже успешно отстаивал какие-то наши интересы. Впрочем, не настолько уж и не всегда все это было так мелко. Выручали хороших людей и хорошие вещи, вели крамольные разговоры, ездили с выступлениями по школам, заводам и колхозам, надписывали свои и чужие книги, попивали водочку в гостевых зальчиках, много что слышали и о чем беседовали.