Третьего не дано
Шрифт:
– Я хотел бы еще вернуться к этому разговору, - твердо сказал Ружич.
– Вот и прекрасно, - обрадовался Савинков.
– Я знаю, ты самый надежный, и никаких сомнений ты мне не внушил. В Рыбинск мы поедем вдвоем, мы там такой фейерверк громыхнем, такой!.. Как никогда, верю в удачу. Выступать надобно сейчас, понимаешь, сейчас! Большевики пока еще бредут ощупью, еще не встали на землю прочно, по-хозяйски. Сейчас наша победа реальна.
И я чертовски счастлив, что ты снова со мной! Чувствую себя богатырем!
Ружич ответил ему усталой улыбкой. Они вошли в комнату, сели за стол, уставленный винами и закусками.
–
– провозгласил Савинков, подняв бокал.
Сперва все ели молча. После третьей рюмки языки развязались.
– Вы испытывали мгновения, когда успокоить душу - значит обнажить ее, страждущую и кровоточащую?
– спросил Савинков тоном, располагающим к откровенности. Он смотрел куда-то поверх голов собеседников, и казалось, что исповедуется, забыв обо всех.
– Ничего не боюсь: пи черта, пи смерти ничего! Боюсь провокаторов - вот кого боюсь! Научен! Я верил ему, он был частью моей души, я боготворил его. А он? Он стал источником моих разочарований, моего безверья, моей бедой...
Худое длинное лицо Савинкова причудливо менялось:
казалось, волна искренности пытается смыть налет чегото искусственного, лживого, по тут же, обессилев, откатывается назад. Сухие щеки подергивались.
– Достоевщина за пятак, - уткнувшись в ухо Ружичу, шепнул Стодольский.
– Эпитафия Азефу...
– Боюсь провокаторов...
– глухо простонал Савинков, закрыв лицо ладонями.
Ружича покоробила его исповедь, таящая в себе какой-то неприятный, назойливо повторяемый -намек.
– И еще одного боюсь - молнии, - признался Савинков.
– Да, да, друзья, самой обычной молнии. Пулям по кланяюсь. Флегоптушка не даст соврать - в Новочеркасске было. Я в гостинице. Входит неизвестный офицер, жаждет видеть меня. Бледное, без кровинки, сумасшедшее лицо. Весь увешан оружием. "Я пришел вас убить".
В ответ я молча повернул его лицом к выходу. Флегонт распахнул дверь. Пинок коленкой в костлявый зад поручика - адью!.. А вот молния приводит в трепет... Счастлив, что в наших рядах нет ни одного провокатора, проникновенно продолжал Савинков, и Ружич удивился, как талантливо тот умеет неприметно сглаживать разптельный контраст своих фраз и, соединяя несоединимое, оставаться самим собой.
– И потому, - Савинков говорил теперь с гордостью, - потому всезнающий провидец Дзержинский до сих пор даже и не подозревает о нашем существовании.
– Савинков радостно рассмеялся, как может смеяться человек, уверенный в успехе.
– Вы хотите мою душу?
– Тут же он стал мрачен и непроницаем.
– Вот она: оставаясь наедине с собой, я мысленно, а то и вслух веду бесконечный диалог с Дзержинским. Он - личность необыкновенная. Как и я, он отрешен от всего земного.
Для него существует только революция. Цели наши диаметрально противоположны, но сердце его принадлежит лишь борьбе.
– Штаб располагает данными, что он аскет, - многозначительно вставил Перхуров.
– Его кабинет - две квадратные сажени. Спит на солдатской кровати. Одет в солдатскую шинель.
– Ваши сведения абсолютно точны, - подтвердил Савинков.
– Однако его вообще трудно представить себе спящим. Большевики могут им гордиться. Он неподкупен, как Марат.
– Но, господа, зачем же так?!
– заерзал на кресле Стодольский.
– Борис Викторович воздает хвалу человеку, которого мы завтра вздернем на фонарном столбе. Неужели, помилуй бог, достаточно спать на солдатской кровати и питаться, извините, кониной, чтобы прослыть неподкупным?!
– Дзержинский - человек дисциплинированного ума, взрывчатого темперамента, - убежденно подчеркнул Савинков, игнорируя слова Стодольского и продолжая собственную мысль.
– Революция вложила ему в руки меч, и он получил превосходную возможность снести головы тем, кто гноил его в тюремных застенках. И потому он беспощаден. В этом его сила. Откровенно говоря, я вижу в нем лишь одну слабость - знания его отрывочны и бессистемны, почерпнуты из брошюр и прокламаций. Недостаток их он восполняет пылким фанатизмом.
– Чека берет страхом.
– Стодольский пытался хотя бы исподволь оспорить Савинкова.
– Горстка безграмотных рабочих и жестоких невежественных матросов. А сам глава Чека даже не закончил гимназии, будучи вышиблен оттуда! К чему же столь неумеренные дифирамбы?
– Недооценка противника - удел глупцов, - резко оборвал Савинков. Разве дело лишь в Дзержинском?
Кого я, как террорист, опасался при Николае? Только полиции. А теперь? Теперь мы окружены шпионами-добровольцами. Порой мне - сильным нечего бояться своих слабостей - мерещится, что каждый встречный прохожий, каждая девка, высунувшаяся из окна, каждая парочка влюбленных, слоняющаяся по бульвару, - агенты Чека.
– В последнее время возросло число обысков, - в тон ему добавил Перхуров.
– Усилилось хозяйничание на улицах латышей и матросов. Патрули...
Внезапно к Савинкову подошел Флегонт, что-то шепнул ему на ухо.
– Господа, - встал Савинков, - в соседнем доме чекисты. Спокойствие, произнес он холодным, трезвым и мертвящим душу тоном.
– Всем - через черный ход. Па одному...
Он обжигающе, в упор посмотрел на Ружича.
– Ты сомневаешься во мне?
– прошептал Ружич, склонившись к нему.
– Твои глаза сказали мне это. Дай мне револьвер, я застрелюсь.
– Что ты, бог с тобой, - облегченно вздохнул Савинков.
– Просто я боюсь молнии...
Заговорщики одевались внешне спокойно, тщательно пряча друг от друга противное и неотвязное чувство неизвестности и страха.
– А как пахнет сирень в московских палисадниках, господа, как пахнет!..
– мечтательно произнес вдруг Сэвинков.
– Не забудьте понюхать ветку мокрой сирени, господа!
Новичков нервно хихикнул. Савинков выключил свет. Ружич, подходя к двери, ощутил возле своего лица липкое дыхание Стодольского:
– Сгоревшая душа у него, помилуй бог, сгоревшая...
Не обольщайся, не верь... Завтра же мыслю послать курьера к Алексееву с извещением, что сей господин жаждет играть в Москве первую скрипку. Диктаторские замашечки, а играет в учредилку...
Стодольский шептал еще что-то - Ружич не слышал.
Воспользовавшись короткой паузой, он вырвался в коридор и во дворе нагнал Савинкова.
– Я жду у Трубной, - тихо сказал тот.
Ружич, выждав минут десять, двинулся к Трубной площади. Небо было звездное, полное тайн и загадок. Он думал о Савинкове, о деньгах, которые дали французы, о десанте союзников в Архангельске, и ему чудилось, что англичане уже не в Архангельске, а в Москве. Ружич почувствовал себя чужим и ненужным в этом городе, на этом бульваре, будто и бульвар, и звездное небо, и потухшие окна домов - все это уже не русское, а чужое, далекое и неласковое.