Третьего не дано?
Шрифт:
Кстати, до этого дня мне очень редко, да что там, вообще никогда не приходилось наблюдать столь откровенное ликование у всегда невозмутимо-хладнокровного и какого-то скучающего «аптечного боярина».
— А вот и княж Феликс Мак-Альпин. — Он радушно раскрыл мне объятия.
— Здрав буди, боярин Семен Никитич, — вежливо поздоровался я и сделал шаг вправо, не до него мне сейчас.
— Я-то здрав, — охотно закивал он головой, по-прежнему растопырив руки и заступая мне дорогу. — А вот ты как ныне? Все ли слава богу?
— Все, — коротко ответил
Ну некогда мне, балда ты эдакий, после потолкуем.
— Вот и славно, — возрадовался он и кивнул кому-то сзади.
Повернуться я не успел, поскольку меня тут же весьма бесцеремонно ухватили за руки, и кто-то невидимый — не иначе как для надежности — крепко приложил чем-то тяжелым по затылку.
Дальнейшее помню смутно. Разве только ласковое журчание «царева уха», который ни на секунду не умолкал, продолжая безостановочно что-то рассказывать мне все таким же радостно-ликующим голосом.
Остатка моих сил хватало лишь на тупое удивление — зачем это они меня так и куда теперь тащат? По-настоящему же я пришел в себя только в темнице.
Камера, в которую меня с маху забросили, была тесной — три на три, не больше, и кислородом не баловала — вонь стояла хоть и не такая гнусная, как в КПЗ у дьяка Оладьина, но изрядная. Прелая охапка слежавшейся соломы тоже не внушала доверия.
Плюс ко всему температура. Стылые кирпичи и холодный земляной пол понижали двадцать майских теплых градусов на добрые три четверти — аккурат чтоб узник не окоченел раньше положенного ему времени.
Ночью я еще успокаивал себя мыслью о том, что произошло дикое недоразумение, которое к утру непременно прояснится.
«Нет, позже, поскольку вначале этот придурок должен доложить о моем задержании юному царю», — поправил я себя, когда наутро никто ко мне не явился.
Скорее всего, «аптекарь» придет к Федору ближе к обеду, не раньше. Пока доложит, пока тот наорет на него, требуя немедленно освободить меня, глядишь, и обедня. Словом, будем ждать звона колоколов, там более что утром они мне были слышны, пусть и еле-еле. Тогда-то и прибудет наш Семен Никитич, жаждущий лично и немедленно освободить меня, заодно выразив самые искренние извинения и раскаяние в своей чудовищной ошибке.
Я неторопливо смаковал эту восхитительную сцену, обкатывая ее в голове туда-сюда, однако колокола уже давно отзвонили, а в камере так никто и не появился.
Странно.
Но я не отчаивался, не сетовал на судьбу и даже не злился, лишь гадал, какие могли приключиться непредвиденные задержки, что Семен Никитич не успел или позабыл доложить обо мне Федору.
Позже, под вечер, дверные петли противно взвизгнули, и меня вытащили в другую комнату, без лишних церемоний содрав всю одежду, оголив до пояса и подвесив на веревке так, что я еле касался пальцами ног земли.
Но и в этот момент я еще на что-то надеялся.
А вот когда троица молодцев, с сожалением поглядев на меня, дружно удалилась, а я — ну так, от скуки, делать-то нечего — глянул в сторону на точно так же висящего соседа
А вместе с нею пришло и осознание того простого факта, что все происходящее не ошибка, не досадное недоразумение, а куда серьезнее…
Глава 22
Цепь неудач
Вообще-то угадать по окровавленному, разбитому и изрядно опухшему лицу прежнего улыбчивого Васюка у меня навряд ли бы получилось. Но он сам подал голос, просипев еле слышно:
— Воевода… Здрав… буди… полков… — И умолк, потеряв сознание.
Выяснить какие-либо подробности я не успел — Васюк на мой голос не откликался, а потом в допросную или пыточную — затрудняюсь определиться с правильным названием — зашел «аптекарь».
Настроение у Семена Никитича Годунова было в точности как и вчера — на сухоньком сморщенном лице ехидненькая улыбочка, глазки лучатся, источая тепло, покой и довольство окружающим миром.
К делу приступил с ходу — видно, снедало любопытство. Но вначале все равно не утерпел, похваставшись своим новым положением, обмолвившись о нем скромно, как бы между прочим.
— Ты уж не серчай, лапушка, что я тебя тут ожиданием истомил. Сам к тебе рвался, аки кобель на случку, да, вишь, чепи мешали. Делов-то, делов навалилось — страсть господня, а вершить некому. Иное глянь, пустяковина вовсе, ан и с ней народец в Ближнюю думу бежит. Дак подавай им не кого-нибудь, а непременно самого. — Последнее слово он произнес высокопарно и надменно, приосанившись и расправив узенькие плечи.
— Значит, ныне Федор Борисович без тебя никуда, — констатировал я. — Это хорошо.
— Во как! — изумился он. — А я, грешным делом, помыслил, что ты, прознав о том, в печаль придешь, памятая о наших неладах.
— Да какие там нелады, — усмехнулся я, припоминая неудачную попытку «аптекаря» завербовать меня в личные стукачи.
В наблюдательности этому низенькому сухонькому старичку, который вечно сутулился и изображал немощного доходягу, и впрямь равных не имелось. Никто не обратил внимания на наши с государем особые отношения, а Семен Никитич, еще когда Годунов болел и лежал в постели, сразу заприметил, кто часто и подолгу — медики, само собой, не в счет — просиживает подле изголовья царской постели.
Ну а потом, когда Борис Федорович стал уединяться со мной в Думной келье, он пришел к выводу, что пора принять меры.
Дело в том, что, будучи Правым Царским Ухом, он входил в так называемый Ближний совет и уже тогда был как бы не самым основным в его составе. Прочие Годуновы хоть и являлись фигурами «в авторитете», да и приказы возглавляли самые главные — Дворцовый, Конюшенный, но по причине преклонных лет особо не высовывались.
Не до того им.
Зато Семен Никитич Годунов лез повсюду, и государь к его голосу всегда прислушивался, частенько принимая именно те решения, которые выдавал в виде советов «аптекарь».