Третий эшелон
Шрифт:
Краснов обозлился, затаил глубокую обиду, думая, что бывший приятель завидует его славе. При встречах они разговаривали только на «вы», будто бы и не знали друг друга с детства.
У Красновых не было детей. В семье не прекращались взаимные упреки. Жена, чувствуя свою правоту, сошлась тайком с военным комендантом и сбежала.
Краснов пожаловался Листравому, надеясь найти сочувствие. Но тот грубовато ответил:
— Убежала, говоришь? Туда ей и дорога! Плюнь и разотри.
Краснов согласился с ним, а через неделю машинист встретил его сияющим. Листравой догадался: примирился с судьбой. Но тот огорошил машиниста, сообщив, что комендант бросил разбитную бабенку, и она вернулась в дом.
— И
— Прошу не оскорблять мою супругу!.
— Тряпка!
Семейная драма сделала Краснова подозрительным, в каждом человеке он видел скрытого врага-насмешника. Листравому он тоже не простил прежних обид.
В первые дни войны Краснов был самым активным агитатором. Его пылкие патриотические речи имели успех: молодого неопытного начальника политотдела они покорили. И тот посоветовал назначить Краснова главным кондуктором на курьерские поезда.
— Поздравляю! — Листравой, встретившись в дежурке, хлопнул Краснова по плечу. — Потягивай теперь «служебную» — и в ус не дуй.
С началом развития железных дорог у частных станционных буфетчиков была манера бесплатно угощать главных кондукторов стопкой водки. По традиции она называлась служебной. Давно уже не подавали бесплатную стопку, а разговоры о ней нет-нет да и воскресали.
Краснов поверил словам Листравого. Нарядившись в форму главного кондуктора, он явился в станционный ресторан и попросил стопку водки. Ему подали. Краснов выпил, крякнув и понюхав корочку, пошел за дверь. Его задержали, потребовали расчет. Демьян Митрофанович указал буфетчице на свою фуражку с красным кантом, на кондукторскую сумку, на свисток. Буфетчица не унималась:
— Не стройте из себя дурачка!
У Краснова денег не оказалось: скандал. Дошло до начальства, и Демьян Митрофанович очутился снова на посту стрелочника. Опять Краснов винил во всем Листравого. В душе он поклялся отомстить машинисту.
Демьян Митрофанович верил в победу советских войск, считал, что война кончится быстро, что бои будут идти только на чужой территории. А когда подряд посыпались неудачи и армия вынужденно откатилась к Москве, он растерялся. Новые условия никак не соответствовали его установившимся твердым понятиям.
В душу закрался какой-то панический страх, в котором Краснов боялся признаться даже себе: внешне он оставался активистом, исполнительным работником, но на фронт особенно не рвался, дожидаясь повестки из военкомата.
В эшелоне Краснову поручили проводить беседы, делать устные обзоры газет: коммунистов было не так много, большинство из них ушло на фронт. Он ревностно исполнял поручения, о всем услышанном среди людей пространно рассказывал в политотделе. Фролов сначала внимательно выслушивал, потом вежливо прекращал кляузные россказни.
После стычки с Листравым Демьян Митрофанович кинулся прямо в политотдел: хватит терпеть грубияна! Фролов выслушал его запальчивую речь, спросил:
— А вы, скажем, что предлагаете?
Краснов подумал, подумал и ответил:
— Пусть перед строем признает ошибку. Мол, напрасно…
Фролов нахмурился, отвернулся к окну. А поезд шел все дальше, на запад.
2
Убегают назад полустанки, днем скучные и невзрачные, ночью мигающие подслеповатыми огоньками. Словно забытые на земле скворечники, появляются будки стрелочников и мгновенно скрываются позади. И вновь степь, морщинистая, шершавая от пожнивья, с бледно-зелеными озимыми посевами. А то вывернется перелесок. В серых, ветрами освистанных ветках застревает дым паровоза. Пухлые рваные клочья его чахнут, тают на откосе насыпи. И снова глазу не на чем задержаться…
Наташа радовалась, что ей досталось место у окна на верхних нарах. Пусть за окнами и однообразные картины, пусть они навевают невеселые думы, но это все-таки лучше, чем полумрак нижних нар. Ей было и тревожно и боязно чего-то нового, неведомого: скоро фронт. О будущем думалось, как о чем-то отдаленном, неясном. Когда встречались поезда с красными крестами или воинские составы обгоняли эшелон, сердце щемило и вставал вопрос, что же будет впереди.
На остановках к ним в вагон заходили парни, балагурили, затевали песни. Наташа хорошо играла на гитаре. К ней часто подсаживался Пилипенко, и тогда они пели одну и ту же песню о Байкале. Пели красиво, несильными молодыми голосами. И было в их словах много душевной тоски по родному краю, по родной земле.
Наташе нравился Пилипенко. И она чуть-чуть сердилась, видя, как застенчиво и благодарно улыбается парню круглолицая девушка с нижних нар. Ей тоже нравится голос Ильи. Наташа сердито отворачивалась к окну, задумывалась.
Смотрела в окно, а мысли были далеко, у Байкала, в домике над обрывом, где остались мама, братишка Сережа, отец. Как они там живут без нее? Скорее бы добраться до места и получить от них весточку. До места… А где оно, место?
За окном опять поплыли голые рощицы. Весеннее солнце прорвалось сквозь тучи, озолотило острую верхушку церкви далекого села. На пригорке махала крыльями неказистая мельница. В Сибири такие попадаются редко. А еще дальше, почти у самого горизонта, спичкой торчала труба какого-то завода. Замелькали железные переплеты моста. Внизу открылась извилистая река. Лед, белый в промоинах, оторвался уже от глинистых берегов, заметно потрескался.
— Смотри, смотри! — Наташа затормошила подругу. — Это как у нас, на Байкале. Мы с Ильей любили смотреть ледоход.
Обе прильнули к окну. Мост кончился.
— Любишь, что ли, Илью-то? — вдруг спросила подруга.
Наташа неопределенно пожала плечами.
— Просто веселый он. Да мы с ним на одной улице жили. Вот и подружились.
Наташа замолчала, отодвинулась в угол, потом достала в изголовье свой чемодан, вытащила бумагу Старательно принялась за письмо.
«Дорогая мамочка! Полмесяца как мы в дороге. Уже проехали Сибирь, Урал. Теперь едем к Туле. Это от вас шесть тысяч километров. Гор здесь нет и лес не такой дремучий, как у нас. И речки не такие. Озерки попадаются маленькие. В поездах много женщин и ребятишек. Почти раздетые едут. Беженцы это из разных западных мест. Одна девушка ходила по станции с ребенком на руках. В одном платье легком. Ребенок у нее чужой, подобрала. Говорит, что сама вырастит. Нам жалко было смотреть, такая она худенькая. И глаза строгие. Мы плакали, а она нет, только беззвучно губами двигала. А ребеночек запищал, я сбегала в теплушку, принесла свое пальто и отдала ей. Наш эшелон тронулся, но я все же заскочила. Жалею, что не дала ей адреса, пусть бы ехала к нам. Да, мама?..
А дядя Саша чуть немца не задушил, пленного, Я рассердилась на него: ну зачем он так? Ведь это нехорошо— беззащитного обижать… И я плакала как дурочка. Фролов, начальник политотдела, на меня ругнулся, что я пилотку того немца подобрала. Я плакала, а девочки говорили: ты, мол, и есть настоящая дурочка, потому что фашистов нельзя жалеть, потому что они нас не жалеют. Потом голова болела. Илья тоже не согласен со мной.
Да, Илья с Батуевым ужас что натворили! Когда нам выдали ружья, такие тяжелые автоматы, то они задумали пострелять в цель. Пули пробили доски и свинью ранили. А могли бы и людей убить. Командиры узнали — наших голубчиков обоих на «губу», а попросту — в каталажку посадили. Только хлеб да воду дают. Мы с девчатами, крадучись, носим Илье с Цыремпилом суп. Едет и Краснов. Помнишь, в клубе все длинные доклады делал, мы его финтифлюшкой прозвали? Он будет дежурным по станции работать.