Третий эшелон
Шрифт:
— Я вот думаю, не приготовить ли лопаты, товарищ командир? — грубовато спросил Листравой. — Как бы другой охотой не пришлось заниматься.
Фролов согласился с машинистом, но его небольшие колючие глаза добавили: «Ну, поглядим дальше, что ты скажешь, ворчливый старик».
— Что же, пожалуй, займемся. Где они у вас, лопаты-то?
Листравой раскрыл двери пошире: в теплушке стало светлее. К удивлению Александра Федоровича, начальник политотдела принялся вместе с ним просматривать инструмент, смело берясь за тяжелые связки.
Фролова встревожил Листравой: ему было непонятно,
— Может, развязать лопаты? — спросил он.
Листравой уже приветливее ответил:
— По погоде будем смотреть, Павел Фомич. Развязать недолго.
Они вдвоем прикрыли тугую дверь теплушки. Листравой подбросил в печку угля, приставил к двери пустой ящик. Сели на него рядом, касаясь друг друга локтями. За окнами валил снег, крупный, спорый.
— Эта пороша, Павел Фомич, машинистам что нож острый. Особенно на подъемах. Скоблишь, скоблишь рельсы. Паровоз куриным шагом топает. Душу вон тянет.
— И песок не помогает?
— Где там! Колеса будто в масло попали. Бух-бух, бух-бух, бух-бух! И все на одном месте. Сколько здесь машинистов премию оставили! Страсть одна. То растяжка, то обрыв крюка, брак, значит. Ну, известно, прощевай наркомовская. Вот! А это тысчонки две — самое малое…
— И у вас случалось?
— Бывало, приключалось и со мной.
Листравой сдержанно улыбнулся, расправил усы:
— Тридцать лет на паровозе — это не тридцать шагов по асфальту сделать. Случалось такое, что просто смех и грех…
Вагон дернуло, шатнуло, дверь отодвинулась. Уплыл назад с флажком в руке дежурный по станции, запорошенный, облепленный снежинками.
Листравой догадывался, что пришел начальник политотдела неспроста и что визит этот имеет прямое отношение к случаю с немцем. Но Фролов сидел спокойный, нестрогий. «А может, Краснов наябедничал?..» Серьезный разговор о делах тяготил бы машиниста, и он пустился вспоминать случаи из своей трудовой жизни:
— Да, вот насчет премий наркомовских. Раз в году они выдаются, как вам известно. Бережешься целых двенадцать месяцев. Все-таки месячное жалованье полагается, если проработаешь благополучно. Третьего года дотянул я до тридцатого декабря. Честь честью шло дело. Мы с Марьей Степановной, женой моей, уже наметили, что купим на премию. Первым делом мне зимнее пальто, ей — шаль пуховую, оренбургскую: в кулаке вмещается, а развернешь— хоть кровать двухспальную застилай. Мечта моей супруги. Она у меня не модница, а добрую вещь любит… Отправляюсь в последнюю поездку. И захотелось вдруг елку привезти. Деревцо купить в магазине — плевое дело. А я надумал свеженькую привезти. Внукам — забава. Подъезжаю к Хвойной, там у дороги приго-о-о-жие елочки. Вот! И какой-то бес под ребро — торк! Вырубил елку. Вместе с кочегаром затащили ее на тендер. Хватаюсь за реверс. Поезд ни с места. Я и так и сяк. Примерзли колеса — хоть плач. Пороша трусит, вроде сегодняшней. Хватили горюшка. По частям выводили поезд с перегона. Елку вышвырнул под откос, к свиньям собачьим. Вернулся домой лишь утром первого января. Вот! Плакали наши денежки…
— Жена в слезы, проборка?
— Нет, такого у нас не заведено. Без сцен.
— И всегда так? — Фролов недоверчиво прищурил маленькие глаза. Он явно намекал на случай с пленным. И, хотя Листравой ожидал, что разговор придет к этому, двусмысленный наводящий вопрос смутил его. Хитрость всегда не нравилась Александру Федоровичу, и он заговорил сбивчиво:
— К чему намеки, товарищ командир? Давайте по-простому, по-рабочему. Насчет дохлого фрица, что ли?
Он все-таки не был уверен, что правильно понял начальника политотдела, закрадывалось сомнение: а может, просто Краснов нажаловался?
— Почему же дохлого? Вон какой здоровяк. Даже вам пришлось бы худо, будь вы с ним на равных правах.
Листравой рассердился: сравнение с фашистом прямо-таки взбесило его.
— Видели мы вояк почище. Кого? Всяких в гражданскую. Фриц дохлый, потому что плакать кровью ему придется. Вот! Доброта наша, русская, страшную силу таит…
— Бить пленных, безоружных?
— А я звал их? С винтовкой звал? Ну, а полез, за синяки пеняй на себя. Пощады не жди!
Фролов хорошо понимал озлобленность Листра-вого, но на одном настаивал:
— Разве безоружного трогать можно? Так только звери поступают.
— Эх, добрый человек! — перебил Листравой. — А мой сын где? Кто мне его заменит? Фриц тот мордастый, да?
Листравой рывком отворил дверцу печки: ветром выбросило дым из нее. Александр Федорович заморгал, кулаком растер слезу.
— Кто мне вернет Алешку, спрашиваю? Вас вот не рвануло за сердце. Зве-е-ери!.. Хотите «нать, я курицу не зарублю.
Помолчали.
По долгу начальника политотдела Фролов не мог простить машинисту его поступка: дурной пример степенного и авторитетного человека заразителен для других, менее устойчивых. Но командира тронула скорбь отца: «Быть может, оставить все это без последствий? Немцы с нашими не цацкаются. А если бы мою дочку убили?»
Он встретился глазами с Листравым и увидел в них жесткое упрямство убежденного человека — такой в скидке не нуждается. Фролов отмел свои колебания, сухо сказал:
— За проступок, порочащий вас, рабочего человека, объявляю выговор. При повторении посажу на «губу»! Понятно?
Листравой выпрямился: правду, выходит, говорили, что начальник политотдела беспощаден. Невидящими глазами посмотрел он на Фролова, глухо откликнулся:
— Понятно. Только не посылайте ко мне всяких болтунов. Выброшу на ходу паршивца.
Листравой теперь определенно считал, что начальнику политотдела нажаловались.
— Кого? — не понял Фролов.
— Знать должны. — Александр Федорович отвернулся к печке, негромко буркнул: — Краснова этого…
3
Снег валил третий час кряду. Ветер, подхватывая снежную пыль, швырял ее, мчал на своих легких крыльях, переметая дороги и звериное разнотропье в лесах.
Листравой наблюдал за метелью. Ему представлялось, что это дым паровоза превращается в холодную пыль, и она белым маревом расстилается вдоль железной дороги, скрывая горизонт.