Третий ключ
Шрифт:
А Свирид взял на себя медперсонал. В этом деле он Люсе не доверял, да ей не больно и хотелось, и без того геморроя хватало. Пусть и он чем-нибудь озаботится. Тем более что специализации, категории, дипломы и стажировки – это как раз по его медицинской части.
Отвлекшись на тяжкие думы, Люся не сразу заметила, что ремонтник, успокоенный долгим и с виду мирным молчанием хозяйки, просочился в кабинет, уселся в кресло для посетителей и от нечего делать лапает край ее стеклянного, только что до зеркального блеска надраенного стола.
– Чего расселся? – рявкнула она. Получилось громко и устрашающе, потому что орать Люся умела и любила,
Как только ремонтник исчез с глаз долой, Люся достала из сумочки носовой платок и принялась полировать заляпанный стол, будь он неладен вместе с дизайнером, его придумавшим!
Дверь распахнулась без стука, Люся едва успела спрятать платок. Так бесцеремонно, как к себе домой, к ней в кабинет вваливался только один человек – Сандро. Даже Свирид, который по большому гамбургскому счету был здесь полновластным хозяином, и тот непременно стучался, а этому носатому закон не писан.
– Вай, как жарко у тебя, дорогая! Прямо как у меня на кухне! – не дожидаясь дозволения, он настежь распахнул окно, поставил на стол перед Люсей дымящуюся чашку кофе.
Кофе Сандро варил исключительно вкусный. Собственно говоря, благодаря этому факту заядлая кофеманка Люся и терпела подобную фамильярность. Но сегодня настроение у нее было не то, сегодня хотелось орать и бить посуду.
– Зачем кофе?! Сам же говоришь, что жарко! – Она плюхнулась обратно в кресло, забросила ногу за ногу. Не без злого умысла, надо сказать, забросила. Ноги у нее были красивые, в меру длинные, в меру стройные, несмотря на жару, затянутые в тончайшие чулочки. Вот и стеклянный стол пригодился, потому как сквозь него все замечательным образом видно, даже кружевная резинка, кокетливо выглядывающая из-под словно невзначай задравшегося подола платья.
Прежде чем ответить, Сандро сглотнул, жадно сверкнул сливовым своим глазом. Вот и пусть глотает и сверкает, это у себя на кухне он хозяин, а здесь – ее территория.
– Так зачем же здесь, дорогая моя Люси? – Он всегда, с первого дня знакомства, называл ее либо дорогой, либо этой дурацкой Люси. – А не сходить ли нам на природу, к пруду?
Люся хотела уже сказать, что недосуг ей на природу ходить, что у нее еще дел полным-полно, но неожиданно для самой себя согласилась, грациозно выпорхнула из-за стола, одернула подол платья, чем вызвала грустный вздох Сандро, и направилась к выходу из кабинета.
Оленька умерла на рассвете. Я точно знаю, что на рассвете: ночью слышал скрип половиц в ее комнате, слышал и мучился, все порывался зайти, упасть на колени, вымолить прощения. Я не зашел, а она умерла. И жизнь моя нынче ничего не значит, потому что без Оленьки и нет вовсе никакой жизни – тьма кромешная...
Я – старик, шестой десяток разменял, мне бы умереть, а не ей, любимой, ненаглядной моей девочке. Ведь девочка и есть! Всего-то двадцать пятый год шел, через три дня должны были именины справлять. Я и платье модное, такое, как она хотела, из столицы выписал, и дом к приему гостей подготовил, парк задумал фонариками разноцветными расцветить, чтобы как в сказке все было. А Оленька,
Я не поверил: ни Парашке, ни сердцу своему, которое вдруг заныло, затрепыхалось в груди. Баба пустоголовая, деревенская, навыдумывала глупостей! Оттолкнул Парашку, кинулся в Оленькину комнату...
...Лицо красивое, античное, чеканный профиль, ресницы пушистые на полщеки, ямочка на подбородке – нет, не умерла моя Оленька, просто уснула крепко. Вот сейчас я ее поцелую, шепну на ухо, как люблю ее сильно, попрошу прощения, и проснется моя спящая красавица...
Губы холодные, щеки холодные, руки по-покойницки на груди скрещены. На левом запястье, с внутренней стороны, родинка, там, где пульс и горячее биение жизни. Сколько раз я целовал эту родинку, трепетно, несмело прикасался губами к тоненькой жилке! Прикоснулся и на сей раз, хотя уже знал, сердцем чувствовал – нет больше Оленьки на этом свете. Обиделась, бросила меня, дурака старого, и душу мою с собой забрала.
Не помню, что дальше было. Лица чередою, шелест слов, раздражающие прикосновения, во рту что-то горькое, а в сердце – выжженная дыра. Слаб я оказался, недостоин любви своей ненаглядной Оленьки, ни отпустить ее не сумел, ни проводить...
Мария, кузина, приехала в тот же день, сразу вслед за Ильей Егоровичем, тем самым, что сначала Оленьке моей помог на этот свет появиться, потом двойняшек наших, Настеньку и Лизоньку, принимал, а сейчас вот, больно сказать, стал посредником между бытием и небытием.
Наверное, если бы не они, я пропал бы. Может, руки на себя наложил бы, а может, сам от сердечного приступа помер. Близок я был к тому порогу, что отделял меня от любимой жены, как никогда близок. Но не дозволили! Мария, дважды вдовая, единственного ребенка еще в юности потерявшая, а поди ж ты, счастливая, за жизнь свою одинокую цепляющаяся неистово, не дозволила, все на свои плечи взвалила: и дом, и Настеньку с Лизонькой, и заботы о погребении. А я только и мог, что у гроба сидеть, держать жену за руку, всматриваться в любимые черты в тщетной попытке найти ответы на бесчисленные «почему?» и «за что?».
Вопреки ожиданиям, к самому пруду Сандро ее не повел, увлек в ажурную, точно из кружев сделанную беседку на берегу, придержал под локоток, помогая с максимальным комфортом усесться на каменной скамеечке, чашку с уже, наверное, остывшим кофе аккуратно поставил рядом. Сам он остался стоять, то ли случайно, то ли намеренно заслоняя Люсю от пробивающихся сквозь ветви старой липы нестерпимо ярких солнечных лучей. Теперь он смотрел на нее сверху вниз, и от этого Люся, сама привыкшая посматривать на всех свысока, чувствовала себя не в своей тарелке. Чтобы не пялиться на отполированную до сияющего блеска пряжку на брюках Сандро, она отвернулась к пруду, делая вид, что наблюдает за тем, что творится на лодочной станции.