Третий Рим
Шрифт:
А напасть великая пришла!
В Китай-городе все лавки с товарами, богатые торговые ряды погорели… Все дворы смело, начиная с затейливых палат бояр Романовых. За Китай-городом большой посад по Неглинной, Занеглименье выпалило, с землей сровняло, и Рождественку теперешнюю до Николы в Драчах, до монастыря, снесло… По Мясницкой, где скот били, мясом торговали, вплоть до пригона конского, до святого Флора горело. Пылала Покровка до церкви святого Василия…
На двадцать верст кругом гудело и колыхалось страшное море огня, а в этом море, в пламенных,
Ураган ревел… Пламя разливалось, шипело, свистало, пожирая все на своем пути, и в общем грозном хаосе не было слышно безумных, диких воплей и криков этих несчастных, заживо сгоревших за чужие грехи, за злобу чужую…
Печальная ночь настала за этим страшным днем, напоминающим день последнего Суда Божьего. Тяжко было бедному люду… Не легче и царю Ивану в опочивальне его.
После сильнейшего припадка обычной болезни – причем особенно сильно трепетало и билось могучее, юное тело царя – он заснул на часок, но скоро проснулся.
Зарево пожара доносилось и сюда, за много верст, и чудилось потрясенному Ивану, что он слышит треск горящего дерева, слышит безумный вой и хохот заживо сгорающих бедняков, тут же сходящих с ума…
Эта картина так и реяла перед взором царя…
– Страшно… Страшно, Алексей! – вдруг зашептал он неразлучному своему спутнику, Адашеву, спавшему тут же.
– Да, государь. Это не то, что пожар града Рима, – грустно, с невольной, хотя и мягкой укоризной промолвил тот.
– Молчи! Каюсь! Мой грех!.. Молчи уж лучше…
И, не сомкнув глаз до утра, то рыдая и трепеща, то в молитве припадая перед божницей, проводил эту горестную ночь царь Иван.
Наутро, когда пришли вести о падении митрополита со стены и о чудесном спасении его, сейчас же собрался Иван с Адашевым к Макарию, в Новоспасский монастырь. Бояре все – следом за царем, желая повидать святителя, испросить благословения, совета его.
Телом страдающий, пастырь духом оказался несокрушим. Он же ободрял и утешал их всех, здоровых, но растерянных и подавленных духом.
Только и такое испытание всенародное не смирило бояр.
Стали опять разбирать: кто тут виновен, кто прав?
И снова всплыли обвинения, дней двадцать тому назад высказанные против Глинских. Шуйский, Скопин и Григорий Захарьин с другими заявили:
– От Глинских пожога пошла! Не мы одни – вся Москва то же толкует! Государь, вели обыск навести!..
Глинский Юрий сидит уж, молчит, бледный, запуганный…
– Да что еще бают! – возвысил голос Петр Шуйский. – Что дядевья твои, государь, месте с бабкой-старухой и с жидом-лекарем и с людьми ближними волхвовали! Вынимали у казненных людей сердца человеческие, в воду клали да той водою, ездя по Москве, кропили… Оттого Москва и выгорела. Безумная речь, што и говорить. А надо сыскать поклепщиков! Пусть свою правду докажут. Не то, гляди, народ больно плох, ненадежен стал с перепугу да с разорения
Слушает суеверный, как и все в его время, Иван, и холодный пот выступает на лбу крупными каплями.
Уж не правду ли толкуют бояре, хотя и враги они Глинским?
Первая правда то, что проведали люди про работу лекаря бабкиного, как он режет трупы и на мертвых преступниках живых людей лечить учится… А если не лечить, а губить? Кто знает? Хоть и не жидовин дохтур, как облаяли Згорджетти, все же схизматик, католицкой он веры…
Вторая правда: сам Иван у него сердца в банках видал; в спирту, не в воде… А видал.
Толкует лекарь, все для ученья ему.
Зачем для ученья сердце мертвое?..
Так если две правды враги Глинских сказали, может, и в третьем не лгут? Завидно дядьям, что власть поотнялась у них, вот и жгут Москву?..
И мучительно задумался Иван.
Молчит Макарий. Понимает, что хотя бы и сознал вину Глинских царь, на поругание их не выдаст… Да и не надо бы.
Но за Глинских вступиться – плохой расчет. Их дело потеряно. И всех своих друзей, старых и новых, Шуйских и Захарьиных от себя старец своей заступкой оттолкнет…
И на царя покамест плохая надежда. Вот если удастся последний ход, тогда…
И молчит Макарий, ждет, когда обратится к нему за советом царь.
– Отче-господине! Как быть?! – дрожащим голосом заговорил наконец царь. – Видишь муку мою… Как пред Истинным, открыто пред тобою сердце… Сознаю все окаянство свое… Но вине дядьев не верится. Как быть? Научи, отче-господине! Такой час приспел, что на тебя да на Бога вся надежда моя!
– Тебе не верится, и мне ж не верится, государь! – слабым голосом, но внятно начал Макарий.
Все бояре только переглянулись с угрюмым удивлением и с нескрываемой враждебностью перевели взоры на Макария. Только один царь с бледной улыбкой да Глинский с благодарностью глядят. А святитель Макарий продолжает все так же спокойно и медленно:
– Коли мы оба не верим, значит, и нет того. Отчего ж и обыска не нарядить? Сыскать надо наветчиков. Они своего не докажут. Тут, народне, – и казнить их. Толки и стихнут, все уляжется, успокоится.
Полная перемена в лицах произошла.
Как мертвый сидит Глинский. И он не ошибся. Это прозвучал ему смертный приговор.
Просияли бояре, про себя Макария нахваливают:
«Что за ум светлый! Что за башка! Ловко!..»
Бояре знают, что знают!.. Они и в себе, и в черни, ими же взбулгаченной, ими же подстроенной, твердо уверены… Крышка Глинским.
На том и порешили: через три дня-де, в воскресный день праздничный, на площади кремлевской на Ивановской, клич кликнуть обыск нарядить. Там, на народе, окажется правда: кто Москву спалил?
Вернулся на Воробьевы горы царский поезд.
С Макарием Сильвестр остался. Долго об чем-то беседуют…