Третья линия
Шрифт:
— Ну вот, — весело сказала Анна, когда Левин вернулся в кресло, — совсем другое дело. Эти носки вам очень идут… Стива, mon ami, налей мне немножко мартини, если есть. Хочу выпить с вами. Долли, может, присоединишься? Нет? Зря, тебе не помешало бы… Ну, Левин, рассказывайте нам деревенские новости. Покосы, надои, страда и прочие сельские вкусности. Почем нынче овес?
— Овес? — Левин озадаченно посмотрел на Анну, но спустя мгновение его взгляд прояснился: — Ах, это шутка?
— Да, Костик, шутка. Всего лишь шутка.
— Смешная, — неуверенно
— Да не очень. — Анна махнула рукой. — Шутки мне не удаются. Так что простите.
— Ну что вы, что вы… Совершенно не за что. Это я неважно понимаю юмор.
Облонский вернулся к камину, неся на подносе графин с водкой, налитую до краев рюмку, аккуратно нарезанный соленый огурец и бокал мартини для сестры. Поставив поднос на причудливо инкрустированную столешницу, он уселся в свое кресло и отсалютовал другу полупустой бутылкой коньяка:
— За встречу.
— За встречу.
— С приездом, Костя.
Они выпили. Левин, кряхтя, взял кусочек огурца, шумно занюхал и осторожно положил обратно.
— Скажи на милость, какими судьбами ты тут? — Облонский откинулся на спинку кресла. Голос его звучал беззаботно, но взгляд был цепким и тревожным.
Левин пожал плечами и растерянно посмотрел на присутствующих.
— Признаться… Не помню. Мне казалось, ты пригласил. Но когда и по какому поводу… Забылось как-то. Будто крепко заспал это дело. А я что, не вовремя?
Облонский не ответил. В комнате вдруг стало очень тихо. Так тихо, что все услышали, как шипит смола на горящих поленьях.
— Значит, ты тоже… — медленно сказал Облонский.
— Что значит тоже?
— У нас с Долли такая же история.
Он взглянул на жену, словно ища поддержки, но та была погружена в свои мысли, и Облонский понял, что волнуют ее вовсе не те вопросы, что его.
— Чудно, — хехекнул Левин. — А вы, Анна?
— Я помню только лодку, — ответила она. — Всплески воды, постукивание весел в уключинах, туман и скрытая за ним фигура лодочника. Даже не фигура, а просто смутная тень, сгусток тумана… Вот и все. Тем не менее у меня стойкое ощущение, что я там, где должна быть. Вот как раз это меня по-настоящему и удивляет. А вы, Костя, как добрались?
— Да все то же. Только без лодочника. Я сам люблю грести. Хорошая разминка. И для тела полезно, и для души. Успокаиваешься, когда долго гребешь. Или вот, к примеру, косить… — Левин оживился. — Косить я тоже очень люблю. Целый день на покосе повпахиваешь, так к вечеру другим человеком себя чувствуешь. Будто заново на свет народился. Руки гудят, ноги гудят, поясницу ломит, а ты все равно счастлив. На душе легко, свободно… Еще копать очень люблю. Правда, меньше, чем косить, — пачкаешься сильно. Но зато запах земли. Я ведь, знаете, сколько за свою жизнь накопал? Ого-го! Бывало до кровавых мозолей все копаешь-копаешь, копаешь-копаешь… И радостно так, светло. А еще можно пилить…
— Левин, что-то понесло тебя, братец, — буркнул Облонский. — Сейчас не об этом речь.
— Да-да, простите, ради бога. — Левин покраснел и замолчал, уставившись на мохнатые носки.
— А я вообще дороги не помню, — сказал Стива. Он налил себе коньяк в хрустальный бокал и теперь задумчиво рассматривал через напиток огонь. — Мы с Долли просто сидели на берегу и разговаривали. Да, дорогая? Потом я вдруг понял, что не помню, как оказался здесь. Черт знает что! Он одним глотком осушил бокал и аккуратно поставил его на стол.
После полудня распогодилось. Высоко в бледно-голубом небе зависли легкие перистые облака, яркое солнце разбавило густую синеву моря, и теперь оно было таким, каким его любят изображать не слишком талантливые художники — слишком бирюзовым, чересчур чистым и очень спокойным. Туман же превратился в легкую голубоватую дымку, которая добавляла пейзажу акварельной легкости и прозрачности.
По берегу брели Анна с Облонским. Стива, засунув руки в карманы брюк, пинал мелкие камешки, угрюмо глядя под ноги. Анна крепко держала брата под руку, запрокинув голову и подставив лицо солнцу.
— Знаешь, дорогой мой братец, несмотря на все эти загадки, я рада, что оказалась здесь, — сказала она. — Тут так тихо.
— Вчера я думал, будет хороший шторм.
— Шторм, mon ami, не самое страшное, что может приключиться в жизни. А море — оно на то и море, чтобы штормить. Знаешь, только в пасмурную погоду море воспринимается как стихия. В солнечные дни — это лишь место для купания и прогулок на яхте. Нечто вроде большого бассейна. Оно выглядит жалким, как тигр в клетке. Тигр, в которого дети с веселым смехом тычут палками. А вот когда собирается шторм… Тогда море становится самим собой. С ним уже не поиграешь… Хмурое море — это отличное средство от мании величия. Только глядя на звездное небо и предштормовое море, ощущаешь себя тем, кто ты есть на самом деле, — букашкой с раздутым самомнением. Крошечной одинокой букашкой.
— Не споткнись, букашка.
— Следи, чтобы я не споткнулась. Хочу загореть, — все так же, подставляя лицо солнцу, ответила Анна. — Хочу быть похожей на испанскую крестьянку. Загорелой, полной жизни и огня.
— Много ты видела испанских крестьянок?
— Кажется, ни одной. Но ни к чему лапать мои фантазии. Скажи лучше, у тебя есть хоть какие-нибудь соображения насчет того, почему и как мы здесь оказались?
— Понятия не имею. И даже не могу представить, в каком направлении искать ответ.
— Интересно, есть здесь еще кто-нибудь, кроме нас четверых?
Облонский пожал плечами.
— Что тебе сказала Долли? — спросил он после паузы.
— Сказала, что простит тебя.
— Серьезно?
— Я серьезно. А она врет.
— Почему ты так думаешь?
— Видела ее глаза. С таким взглядом инквизиторы давали отпущение грехов еретикам, стоящим на бо-ольшой вязанке дров. При этом в одной руке у них была библия, в другой — факел. У инквизиторов, не у еретиков.