Третья мировая Баси Соломоновны
Шрифт:
Еще, в качестве окончания этой истории, я мог бы многозначительно упомянуть, что с Юркой Василевым мы никогда после не виделись. В школу его при мне больше не пускали. А на следующий год я уже учился в другой школе, название которой папа выговаривал, вызывая у меня трепет, смешанный с отвращением. Потом я стал просто смеяться. Но все равно — под сердцем как будто кто перышком щекотал… Так что…
Я, знаете, что подумал вдруг?! — уж не те ли пуговицы, с гербами, повернули направление моего дальнейшего образования. И судьбы заодно.
У
История с драконом Юркой Василевым, как мне кажется, в тот же день затихла. Все остальное — брызги.
Мы с папой вышли из черной «Волги». Прошли мимо дворника Ивана, стоящего рядом с дверью мусоропровода, у входа в подъезд…
Вид у мужика был странный. Как если бы только что сдуру сглотнул он пару облупленных пасхальных яиц. Свяченых. Недельных. Кажется, целиком и без воды. И теперь с ужасом слушает, как, выдавливая из орбит глаза, ледяные комья денатурированного белка нескончаемо падают в пищеводе, насмерть перекрыв через общую с трахеей мягкую стенку кислород — газ без цвета и запаха — такой до сих пор незаметный и совершенно, казалось бы, даже ненужный…
Пасхальные яйца, собственно, я сейчас придумал. А тогда меня удивила голубовато-желтая склера вытаращенных глаз — вся в тончайшей сетке неоново-красных прожилок. Со страху, наверное, я вдруг поздоровался с ним, не как раньше — на бездумном, задницей по перилам, глиссандо: «Здрасьдядьвань!..» — но по имени и отчеству, выговаривая каждую букву, чего прежде никогда не делал.
А после иначе себе и не позволял.
— Здравствуйте, Иван Николаевич…
На мгновение даже приостановился, поклонился, с некоторым значением. В точности как отец. И, что есть мочи, рванул. В спасительный полумрак подъезда. За непробиваемый, словно в стальную кирасу одетый, родительский корпус. Во все лопатки. То есть опять же — точь-в-точь как отец. Лопатки вместе, а грудь немного вперед, словно у птицы.
Тщательно и неторопливо.
И никаких тебе — через ступеньку.
Презрительно попирая серый бетон лестничного пролета.
Втыкая легко, даже чутко микропорку, как кошки — в склон ледника.
Нет, нет — никаких кошек. И не лед. Скорее — скользкий дворцовый мрамор.
Или даже — напротив того! — теплый и разноцветный, редких пород древесины наборный куртаг. Игривая круговерть маркетри.
Пламя люстр, канделябров, бра, тысячесвечно, хрустально, зеркально плещущееся в ослепляющем лаке.
Нет, нет, нет — никакой это не бал. И ты вовсе не тайный советник Каренин, и не Вронский, кавалергард.
Ты себе поднимаешься по серой лестнице хрущевской пятиэтажки. Городской низкорослый еврей, из отряда Passeriformes, то есть попросту — из воробьиных. Птица певчая, семейства врановых, по-латыни — corvidae. Неподражаемый по обучаемости имитатор.
Страх рябит и бликует предприпадочным блеском, эпилептическим бредом в глазах у тебя.
Вот сейчас, сейчас, — дайте мгновение! — что-то грянет промеж лопаток, пройдет через грудь, и — навылет…
И потому, чтобы никто не заметил, ты выносишь вверх, как бы небрежно, но чутко, позвонок к позвонку,
Право, если задуматься, что же еще может статься прочнее и проще треугольника.
Или — того более! — двух, переплетенных крестообразно, один с другим?
Он обронил как-то — насмешливо и между прочим — как всегда, когда хотел сказать самое важное:
— Даже если придется из ямы карабкаться — спину держи, словно нисходишь. — Помолчал и тихо переспросил: — Ты понял?
Дома, не разуваясь, я прошел и сел на кухне. Как садятся на кухне взрослые, вернувшиеся с похорон. На табуретку. Между столом и раковиной. К буфету лицом. Косточкой локтя зацепившись за край столешницы. Без единой мысли. Сгорбившись. Если бы курил — закурил бы, бездумно стряхивая в раковину левой. На той кухне все было под рукой.
Он зашел:
— Матери не обязательно знать. Не проболтайся — смотри! Я скажу — ты поскользнулся и сел в глину. Сними ботинки. Пойду — вымочу, суну на батарею. — До ванной не дошел, вернулся. Стал за спиной и, как свой своего, странно по-деловому, хоть и несколько вскользь, спросил: — Почему ты не выстрелил?..
— Я стрелял, — ответил я глухо и так же по-деловому. И вдруг спохватился и пожалел… И разрыдался. В голос.
Он открыл кран, обождал минуту, налил воды, сунул чашку:
— На, пей!.. Надо было его убить. Там сбоку — флажок. Вниз опустить — и убил бы.
Я обернулся. Снизу, с ужасом глянул в лицо:
— К-к-к-к… акой флажок? — В моем представлении флажком было что-то, похоже на зуб из Кремлевской стены, если положить на бок и двумя гвоздиками прибить к осиновой круглой палочке. На худой конец — хвост карпа. Тоже на палочке. Ярко-красного цвета. Этим машут на демонстрации, выражая, вместе со всеми, что-то, изнутри рвущееся, непонятно-заветное, очень свое и при этом — одно на всех. — К-к… как убить?!
— Очень просто. Пистолет в руки взял, должен убить. Иначе — тебя…
В конце недели, в субботу, Сусанна Соломоновна Фингер позвала папу на юбилей. Заодно — селедку. По-генеральски. Я тоже что-то там чистил. Картошку в мундирах, что ли? Я чистил эту картошку и, не отрываясь, следил, как высасывает мой отец, закрыв от счастья глаза, божественный тук из селедочных тихоокеанских кишок.
Специального, по пяти килограммов, баночного посола.
Именно в этот день бас-Шлойме, взглянув на него, изрекла:
— Завидую вам, Мироныч! Вы же — настоящий еврейский г…вноед!
Папа даже не дрогнул. Наверное, был поглощен.
А я смотрел на него в ужасе и думал, думал, думал. Я с того самого дня думал о нем. В ужасе.
И вдруг понял.
Я люблю этого дракона. До дрожи. Этого странного, с треугольной, как редька, головой, лысого дракона, высасывающего селедочный сальник. Я люблю его.
Наверное, потому, что сам тоже — наполовину дракон…
Людмила Петрушевская
КАК МНОГО ЗНАЮТ ЖЕНЩИНЫ