Третья рота
Шрифт:
С двух лет я начал рисовать. Уже взрослым я видел у бабушки свои рисунки, рисунки двухлетнего начинающего художника… Я больше рисовал паровозы и вагончики, паровозы с тендерами, вагончики товарные, эшелоны… Словно знал, как много грозного будет у меня связано с ними, как много радостного и грозного, как много грозного и радостного.
Но об этом, о кровавом, — потом, позже…
Кроме Зои у нас уже был Олег, мой любимый брат.
Он ещё на рудниках и в городах пять раз болел воспалением лёгких. В памяти моей он бледный и тихопокорный лежит на кровати, в Юзовке, с пятым воспалением лёгких. Его печальное и спокойное личико горит в крови моих воспоминаний бледным
А вот сестричка Зоя, в Юзовке или на другом руднике, страшно распухшая от воспаления почек…
VII
Сметановка.
Это небольшое село, почти хутор.
Отец там учительствовал. С каждого ученика он ежемесячно брал полтинник и буханку хлеба. За зиму его ученики умели читать, писать и знали четыре действия арифметики…
К каждому ученику у отца был индивидуальный подход.
Я тоже начал учиться. У меня были тетради, карандаш, ручка, чернильница, грифель и грифельная доска.
Сначала мы писали на грифельной доске палочки, потом буквы.
Отец учил нас не по старинке: «аз», «буки», «веди», «глагол», а учил буквам, какие они есть и как связывать их в произношении…
Мы старательно мычали хором и скрипели грифелями, учились считать и начали решать задачи.
Как-то я написал на доске: «Папа… Мама…» Мать радостно закричала у меня за спиной:
— Коля! Посмотри, Володечка уже может писать «Папа» и «Мама».
Чудная. Я уже мог писать все слова, которые знал, и целые фразы, даже письмо мог бы написать, конечно, без знаков препинания. Но мама не спрашивала меня об этом. Ей было достаточно и той маленькой радости, что её старший сын уже пишет «папа» и «мама».
Наши хозяева часто приглашали к себе в гости соседей и знакомых, богатых селян. И в зимние, белые от снега и наполненные завывающими ветрами лунные ночи они пили водку и пели чумацкие песни… Красные и бородатые лица стоят передо мной с открытыми и звенящими от песен ртами, а полные женщины, румяные и толстощёкие, подперев подбородки руками, тонко и жалобно вплетают свои голоса в гремящие басы длинноусых мужчин.
Я с мальчишками часто бегал на замёрзшую речку, где мы играли в «ковиньки» и гоняли по звонко поющему под нашими ногами тонкому и прозрачному льду «свинку» — от кона до кона… Лёд волнисто гнулся под нашими ногами, а мы мчались над холодной смертью со сладко замирающим от ужаса и веселья сердцем. От беготни нам становилось жарко и хотелось пить. Мы палками пробивали во льду дырочки и припадали к ним, руками ритмично надавливали на лёд, и вода из крохотной «проруби» толчками била нам в рот. Мы пили её — сладкую и холодную. А потом снова серыми воробышками разлетались по звонкому льду…
Ах, этот соломенный запах дыма из труб, такой родной и незабываемый, и пышные снега с петлями заячьих ног и птичьих лапок, и задубевшие от зимнего ветра лица мальчишек, и стихи Кольцова:
Ну, тащися, сивка, Пашней десятинной, Выбелим железо О сырую землю…И Никитина:
Вырыта заступом яма глубокая, Жизнь невесёлая, жизнь одинокая, Жизнь бесприютная, жизнь терпеливая, Жизнь, как осенняя ночь, молчаливая. Долго она, моя бедная, шла И, как степной огонёк, замерла.Особенно мне нравился конец:
Тише… О жизни покончен вопрос. Больше не нужно ни песен, ни слёз…Кольцов, особенно Никитин…
Я его очень любил, и теперь всем сердцем люблю. Я и Кольцова любил, но у него больше радости, а у Никитина — грусти, и потому он мне роднее и ближе. О эти тетрадки с лучшими стихами русских поэтов на обложках, бедные синенькие тетрадки «для народа»…
И церкви с серебряным гулом колоколов, и золотые ризы священников, и голоса, ангельские голоса под голубым сводом, с распростёртым на нём богом Саваофом… И всё это тоже, как и синенькие тетрадки «для народа»… Золотая отдушина горю народному, единственный выход для его мятежной, скорбящей души, а иного выхода и не было. И у нас тоже — из страшной и беспросветной бедности.
Родилась сестричка Оля. Её крёстной матерью была помещица. Такая красивая, полная, румяная и темноокая. Я бывал у них в имении. Ходил по просторным комнатам, смотрел на красивые столики с разными безделушками и разбросанным на них серебром, и мне становилось больно-пребольно…
Ведь у нас этого не было и у бедных крестьян тоже не было.
Иногда к матери помещицы наведывался сын из столицы.
Офицер, красавец. В него влюблялись прекрасные женщины, почти все дочери соседок помещиц. Но он не обращал на них никакого внимания, а любил дочь бедного крестьянина из Сметановки, так любил её, что плакал от любви.
Был он стройный, благородный и культурный, а девушка, которую он любил, — грубая и некрасивая, почти уродина.
В лунные ночи я прибегал на огород к возлюбленной сына помещицы. Залитый серебром полной луны, чернел тонкий и красивый силуэт офицера. Бархатно стонал его благородный голос:
— Горлица моя сизокрылая… Ласточка моя ненаглядная…
А ему в ответ басила его «Дульцинея»:
— Пошёл прочь от меня! Отцепись… Я люблю платки и деньги, которые ты мне даришь. А тебя не люблю, не люблю и любить не буду. У меня есть хлопец. Он тебе печёнки отобьёт. Пошёл прочь от меня!..
— Ясочка моя золотая, хоть засмейся своим серебряным голоском…
А в ответ слышалось громоподобное ржание:
— Гы-гы, гы-гы-гы!..
— Боже мой, как я тебя люблю, ты мой бог, звёздочка моя, небо моё…
— Ну хватит, хватит… Всю обслюнявил… Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не приходил ко мне, когда от тебя воняет всякими одеколонами… Они противны мне, как и ты сам. Вот мой Василь, так он пахнет кизяком, молоком и мёдом. Пошёл прочь от меня!..
Она со всего размаха толкала его в грудь своей богатырской рукой, толкала так, что он отлетал, как тёмная, печальная тень, в голубой глубокий снег. А сама с громовым смехом убегала в хату.
И я ещё долго слышал под запорошённым снегом узким, тёмным окошком безутешный плач молодого красавца.
Ничего не помогло. Ни мольбы и слёзы матери, ни её угрозы, ни даже нападение «хлопца» с дружками на офицера — ему тогда чуть не отбили печёнки. Ничего не помогло!
Так и умер сын помещицы от любви, от неразделённой, проклятой любви.
А весной мы выехали из Сметановки.
Каждое лето мы жили в Третьей Роте, а зимой — в сёлах, где отец либо учительствовал, либо служил сельским писарем.