Третья рота
Шрифт:
— До каких пор ты будешь бить моего брата? — да как треснет его по носу, у того кровь брызнула фонтаном, и нос стал синеть и распух, как груша…
А Коленька, как гневная молния, вьётся вокруг Ульяна и молотит его железными, от праведной злости, кулаками и под бока, и в живот… А потом со всего маху шибанул под ложечку так, что Ульян охнул и бездыханно шмякнулся в пыль…
IV
Юзовка [4] .
Мы жили у маминой подруги. В такой
4
Юзовка — ныне г. Донецк.
У маминой подруги было двое детей. Они лежали в другой комнате, болели скарлатиной. Мы жили бедно, а больные мальчики не ели своих булочек и отдавали нам с Колей. Они только надкусывали их, мы же с Колей доедали.
И вот однажды, когда я проснулся, мать сказала, что Коля заболел.
Он лежал на полу и жалобно смотрел своими тёмными, добрыми, бархатными глазами и тихонечко стонал…
Я сказал:
— А… Это он прикидывается…
Мы всегда, когда хотели, чтобы мать давала нам побольше и посытнее поесть, по очереди «болели». Но Коля не «прикидывался»…
Пришёл высокий, красивый и солидный, в пенсне и с бородой военный врач.
Он осмотрел Колю и сказал, что у него скарлатина.
Колю уложили в постель. Он весь был красный и горячий…
Врач приходил несколько раз и грустно смотрел на Коленьку, давал ему лекарства, но лекарства не помогали.
На третий день, утром, Коля стал умирать.
Он очень любил маму и всё просил её не отходить от него. Мать наклонялась над ним, а он смотрел на неё мутными уже глазками и всё снимал у неё с волос на затылке какие-то «катышки».
Перед смертью он умылся, а потом попросил икону Козельской божьей матери, перекрестился, поцеловал её и снова лёг… И ещё он попросил, чтобы его положили на пол.
Его положили… Мать очень плакала, а Коля, чтобы она не плакала, даже сдерживался и не стонал… Так он её любил…
А отец сбежал… Он не мог видеть последних мук своего сыночка.
Коля умер ночью.
Как живой лежал он в большой комнате, и из его носика выглядывала прозрачная пена…
На пухленьких ножках были тёплые носочки и туфельки.
Я не верил, что он умер, мне казалось, что вот сейчас он встанет, откроет свои бархатные глаза под густыми и длинными, красиво изогнутыми ресницами и скажет: «А я буду хохленком!» Но Коленька тихо, как серебряный звон, лежал перед нами…
А потом его везли по городу на дрожках в белом, некрашеном гробу, а мы шли следом…
Равнодушно дымили трубы, проходили чужие, жестокие в своём равнодушии люди, а мы всё шли и шли за белым гробом Коленьки, шли и плакали…
Потом мы въехали на кладбище,
Крест на могиле братика, как и его гробик, был белый, некрашеный.
Потом, перед отъездом из Юзовки, мы пришли на Колину могилу попрощаться с ним.
Мама сильно плакала, а папа стал на колени у могилы, и из его глаз капали мелкие, мелкие слёзы, как осенний дождик, что сеял над нами…
Мы ехали обратно, и долго у нас за спиной не исчезал, всё виднелся крест над могилой Коленьки…
Ох, это не крестик, то Коленька протягивал нам вслед свои бледные дорогие незабываемые руки…
Как я потом корил себя, что был неласков с Колей, что иногда бил его… Как бы я теперь любил его, защищал от мальчишек и собак!..
V
Сёла, всё сёла… Иногда рудники… Но рудники — как быстролётные сны, милые и неповторимые… И шахты, клети, стволы, шахтёры, запах от угольной руды, рельсов — запах детства, и призрачное мелькание вагонеток, и «страдания», тонкий плач или буйный разгул золотых ладов под пьяными пальцами коногона, чубатого и отчаянного.
Отец работал на рудниках чаще всего чертёжником, иногда шахтёром, а в сёлах учительствовал, был и сельским писарем. Работал и землемером, а в основном — сельским адвокатом, писал селянам «прошения», начиная от волостной управы и кончая царём. Но об этом потом.
На Кавказе я заболел малярией, и она часто меня трясла.
Но ещё до малярии я каждый год по пять дней болел какой-то чудной болезнью.
Утром, после мутного и тяжкого сна, я просыпался вялый, сам не свой. Всё неслось перед моими глазами слева направо… Весь мир куда-то неудержимо мчался… Ходить я не мог, а лежать было мукой — это не избавляло меня от головокружения, хотя немного и уменьшало его… Я закрывал глаза, но и это не помогало… Я словно проваливался в какие-то пересекающиеся бездны, распадаясь на куски. Не мог ничего есть. Всё шло обратно… Часто меня тошнило…
На пятый день я просыпался без головокружения, но не мог быстро повернуться, особенно влево, а когда я это делал, то падал на землю… Приходилось поворачиваться всем телом медленно-медленно. Левая половина головы всегда была как в тумане…
Годовалого, меня поклевало стадо гусей. Служанка, оставив меня одного во дворе, пошла к хлопцам на улицу. Наверное, я лежал на правом боку. А гуси клевали меня, и всё в голову, всё в голову… Я не кричал… И об этом ничего не помню… Это со слов матери.
Вся левая сторона головы после нападения гусей была в шишках величиной с голубиное яйцо…
А в два года я до пояса обварился кипятком. Это я помню. Я стоял в низком коридоре, а за спиной у меня служанка поставила медный таз, полный кипятка. В это время по коридору проходил папа. Уступая ему дорогу, я сделал шаг назад и… уселся в таз с кипятком…
Будто сквозь кошмарный горячий туман вижу всё это… Папа быстро разрывает на мне чёрные бархатные штанишки, а мать рвёт на себе волосы и то поднимает, то опускает руки. Крика её я не слышал… Это было как во сне…