Третья рота
Шрифт:
Отец моей матери, дед Дмитрий Данилович Локотош, был мещанином города Луганска, имел водяную мельницу, которую пропил. Его дед — богатый серб, а прадед — полковник сербской армии, перешедшей во время русско-турецкой войны на сторону русских, погиб он в боях с турками. Вместе с ним погибли документы о его дворянстве, и вдову его с сыном записали в мещан города Луганска. У деда было два брата. После смерти моего прадеда они делили землю и всё наследство. Один из братьев, Андрей, не захотел оставаться на земле, сказал, чтобы платили за его учёбу, земля же ему не нужна, и стал учиться.
Он окончил юридический факультет Воронежского университета и дослужился до председателя окружного
Дед мой был очень разговорчив и часто рассказывал мне о Гарибальди и вообще всякие интересные романы. Рассказывал с таким азартом, что у меня от восхищения пылало сердце как солнце, я не мог его наслушаться. Он женился на дочери бывшего священника, отрёкшегося от сана («Не хочу дурить народ»), моего прадеда Май-бороды, который при переходе в духовное звание изменил фамилию на «Константинов». Мой прадед был мелким украинским шляхтичем, потомком Майбороды — одного из организаторов и предводителей Запорожской Сечи.
Прадед Николай Константинов влюбился в красавицу еврейку Розу из семьи купцов Стариковых, живших в городе Екатеринославе.
Мать Розы покровительствовала любви прадеда и Розы, а её отец и родственники были решительно против.
Тогда прадед и Роза как-то осенней ночью сбежали. За городом их догнал отец с родственниками, и прадеда избили так, что нижняя челюсть у него свернулась набок. Они думали, что он убит, и швырнули его в овражек. Была поздняя осень. Прадед всю ночь пролежал в овражке, а утром его увидели сельчане, ехавшие в город на базар, и вытащили из овражка.
Два месяца болел мой прадед, а когда выздоровел, то снова украл Розу.
И Роза стала Надеждой.
Моя бабушка по матери, Ольга — полуеврейка, полуукраинка, — была очень впечатлительна и всё принимала близко к сердцу. Она очень любила мою маму и, когда узнала, что отец пьёт горькую и мы бедно живём, помешалась.
Случилось это так: бабушка пришла из церкви — было «Андреево стояние» [3] ,— тихо села в тёмный уголок, к ней подошла мама и о чём-то спросила, а бабушка вместо ответа дико посмотрела на маму и запела: «Преподобный отче Андрее, моли бога за нас…»
3
«Андреево стояние» — очевидно, имеется в виду праздник в честь Андрея Первозванного — одного из двенадцати апостолов Иисуса Христа, который, согласно русским летописям, проповедовал христианство среди славян Древней Руси, побывал возле Киева и на днепровском берегу установил крест. На этом месте воздвигнута Андреевская церковь.
С криком: «Ой боже, мамочка помешалась!..» — моя мать выбежала из комнаты.
Ну, ещё о любви моих родителей.
Будучи учеником штейгерской школы, отец приезжал из Лисичанска на каникулы в Луганск. Там он проходил практику. В мою будущую маму влюблялись все, один грузинский князь даже хотел зарезать её, потому что она его не любила. И вообще на вечерах все кавалеры её обхаживали, и мама вертела ими, как хотела. Она назначала до пяти свиданий, разумеется в разное время, но в один и тот же день. Кавалеры её в конце концов узнали, что она водит их за нос, и пришли все вместе на кладбище (а мама думала, что придёт один) и поставили вопрос ребром: «Скажите нам, Антонина Дмитриевна, кого из нас вы любите?» Мама крикнула: «Никого из вас я не люблю!» — заплакала и убежала. Особенно самоотверженно и свято её любил хороший и душевный юноша Сеня Логозинский, а мама не любила его, только очень жалела, до слёз жалела. А любила она какого-то Ярового, которому готова была целовать ноги и даже следы его ног на земле, но он не любил её…
Получив начальное образование, моя мама дальше учиться не захотела, потому что была очень хорошенькая. Эгоистичная и самоуверенная, она не могла себе представить, что кто-то из молодых людей не может быть влюблён в неё. Как-то на вечере она встретила светленького, задумчивого юношу в форме ученика штейгерской школы, который смотрел на неё нежно и влюблённо, но держался гордо и независимо. Он не унижался и не заискивал перед ней, хотя любил самозабвенно. В нём чувствовалась какая-то потаённая, притягивающая сила. И мама — от злости, от того, что он не обращал на неё внимания, вернее, делал вид, что не обращает внимания, — влюбилась в него, как говорится, до умопомрачения. Но характер свой попробовала показать и на нём, то есть решила повертеть им, как всеми другими. После одного из вечеров папа провожал её по глухим каменистым и грязным улицам, с глухими садами, где ломали рёбра и баловали со свинчаткой и ножами. На полпути к дому матери их догнал фаэтон с одним из маминых поклонников.
— Антонина Дмитриевна! Садитесь, подвезу.
Она небрежно попрощалась с отцом, села в фаэтон и укатила, а он остался один, посреди глухой хулиганской ночи с беснующейся бурей в душе. На следующий вечер отец снова провожал маму домой. Он проводил её точно до того самого места, где она его бросила, попрощался и сказал:
— А теперь, Антонина Дмитриевна, можете идти одна.
И мама с плачем побежала в ночь…
Потом они помирились.
Больше мама не показывала перед отцом своего характера.
Уезжая из Луганска, он сказал горько плакавшей матери:
— Через год я вернусь, и если ты меня за это время не разлюбишь, я женюсь на тебе.
Мать верно ждала его, она забыла всех своих поклонников, никого не замечала, жила как во сне и так любила его, так любила, что, когда он вернулся, она ещё до брака принадлежала ему…
Так что я — дитя первой любви…
I
Вода. Страшный, широкий и необозримый мир, который серебряным видением то поднимается ко мне, то удаляется, падает…
Я на руках у мамы, серебряной от воды…
Это она то близко наклоняется к воде, и меня почти с головой заливает её жуткое и блестящее серебро, то стремительно поднимает меня вверх к жизни, к сверкающему золотом солнцу, к синему небу… И тогда я успокаиваюсь и умолкаю… перестаю кричать…
А пугающе незнакомый и в то же время такой удивительно привлекательный мерцающий свет дрожит, и переливается всеми цветами радуги, и широко устремляется куда-то вниз и влево, полный ароматной и холодной свежести, весь усыпанный лазурными поцелуями ветра.
Это моё первое жизненное впечатление.
Я не понимал слов и не знал, что этот серебристый, жуткий и заманчивый мир называется Донцом, а то, в чём со смехом плескались и звонко вскрикивали люди, — водой.
Больше я ничего не помню.
Словно сквозь неведомую туманность я призрачно и медленно летел вверх… Но вот туманности не стало, и я иду с отцом и с мамой через что-то дымное, прорезанное на земле блестящими, острыми и твёрдыми полосами, по которым стучат каблуки моих туфелек… Мама и отец ведут меня за руки. С правой стороны возвышается что-то громадное, и оттуда выползает чёрное и гремучее чудище… Оно дымно и тонко кричит в светящуюся, покрытую чем-то тёмным, рваным и летящим высь.