Третья рота
Шрифт:
Я стал ходить на щебёнку.
Ещё не вставало солнце, и вместо гудков пели петухи, и холодная заря едва занималась над селом, а мать уже будила меня, и я шёл туда, где в грохот «чугунки» и гул поездов вплетались удары сотен молотков, где нам выдавали на завтрак ржавую селёдку и тяжёлая тачка со щебёнкой натирала мои руки до кровавых мозолей.
На щебёнке работало много девушек, и часто после работы под холодными звёздами в шуме трав и молодой крови они звали меня с собой ночевать в овин, полный золотой соломы и лунного света.
Мы возились до утра и наконец засыпали с бледными
А потом снова грохотал камень, сновали в пыли наши призрачные тени, а мимо каменоломен пролетали поезда, и я мечтательно смотрел на девчат, которые с песнями проносились в шумных вагонах и кричали мне:
— Чернявый, поедем с нами!
Краснощёкие и чернобровые, с икрами, словно налитыми солнцем, вишневогубые, они дымно улетали вдаль, и их грудные голоса напоминали мне о румяных степях, приветливом шуме лесов и любви под звёздным бархатом неба. Часто я не выдерживал тяжёлой и монотонной работы, бросал её и шёл к своим книгам и мечтам. А меня хлопцы провожали маршем, колотя молотками по вёдрам.
Вечерами в заводском саду играл оркестр, и мы ходили туда на гулянье, глотали пыль и заигрывали с девушками на главной аллее.
Но мне не нравилось без толку бродить по пыльным аллеям и смотреть на одни и те же лица. Я шёл на станцию, где шум верб над Донцом говорил мне больше, чем деланно весёлые лица в саду.
За спиной гудел залитый электричеством завод, и огоньки звёзд сливались с его огнями. А надо мной мечтательно качались вербы, и луна набрасывала на их ветки серебряную паутину.
На середине Донца одиноко темнели лодки с влюблёнными парочками, смутно долетал звон гитары и поцелуев. Или гармошка рыдала и жаловалась над спокойной излучиной реки.
По ту сторону шумел и качался лес, и далёкие тёплые зарницы полыхали над ним.
Всё так ясно и радостно над рекой. Смотреть бы так без конца на изумруды далёких звёзд в воде и на небе и ощущать себя счастливой частичкой любимого и яркого мира.
А потом я шёл на печальный свет каганца в окне нашей мазанки и до утра сидел над книгой, где приключения и любовь в средневековых городах или в жарких пустынях Африки брали меня в свой сказочный плен, действительность причудливо переплеталась с мечтами, — и мне казалась сном моя настоящая жизнь, казалось, будто бы я нахожусь не в нашей мазанке, а в роскошном дворце властителей Индии или ищу в тайге сокровища неведомого народа.
XXIV
Сашко Гавриленко торговал в пивной и часто на лавочке рассказывал мне про бахмутских проституток, вышибал и бандерш, про весёлые гулянки, «котов», артисток и вино, что льётся рекой под звон чарок в далёких золотых городах.
Я ему играл на гитаре и писал любовные письма к валашкам. Он не мог ходить, и у него были костыли. Вся сила у него из ног перешла в руки, и никому не удавалось вырваться из жутких клещей его пальцев.
В тёплые янтарные вечера он плакал и пел об изменах и цыганках, о звёздах над тихим Доном, о буйной казацкой воле и слезах дивчины, что «полюбила козаченька, при месяце стоя». И как-то не вязалось его сплевыванье сквозь зубы, разговоры о домах терпимости и вульгарные частушки с невыразимой
После работы в пивной собирались хлопцы, и снова ухал пол под буйными молодыми ногами.
Потом хлопцы дрались из-за девчат, кольями из тынов и кизиловыми палками проламывали друг другу головы, ломали рёбра и вспарывали животы ножами.
Животы зашивали, присыхали раны на головах, срастались рёбра, и недавние враги как ни в чём не бывало снова пили бесконечные магарычи, целовались и пьяно клялись друг другу в вечной дружбе.
Был среди них Юхим Кричун, высокий, русоголовый и длиннорукий, с синими наивными глазами и детской улыбкой на полнокровных, словно нарисованных губах. В карьере на него наехала вагонетка и придавила так, что он попал в больницу, а оттуда вышел косоглазым, худым и сплющенным, словно конверт.
Но вскоре он поправился и перестал косить глазами.
Однажды ему очень захотелось курить. А Гавриленко как раз бросил большой окурок, его хотел подобрать Заяц, которому тоже захотелось подымить. Но не успел он подбежать, как окурок очутился в длинной руке Юхима.
— Отдай.
— Отскочь.
И Юхим с наслаждением затянулся.
Разъярённый Заяц хотел вырвать окурок из железных рук синеглазого великана, но ему это не удалось, и он стал бить Юхима. Но это всё равно что бить в железную стену. Юхим даже не пошевелился. Он спокойно стоял себе и покуривал, пока Заяц не выдохся. Потом он выплюнул окурок и раздавил его ногой.
— Ну а теперь покажу, как у нас бьют.
Гляжу, а его кулак уже гудит у нашей хаты. Он ударил бедного Зайца всего один раз, и тот очутился на земле с полным ртом крови и выбитых зубов.
Его отливали водой.
Но Кричун был ребёнком по сравнению с Серёгой Дюжкой, которого боялось всё село.
Когда он дрался, то не вырывал кольев из тына, а ухватится за тын — и нет тына, ухватится за ворота — и нет ворот. А когда сбивал противника с ног, то брал его обеими руками за штаны и за пиджак и бил о землю.
Иду я как-то по «чугунке». Гляжу, а возле будки куча народу. Подхожу ближе, и — о ужас — наш непобедимый Серёга лежит весь мокрый и избитый. Он был пьяный, и какой-то мужик сбил его с ног кизиловой палкой.
У Серёги было два брата. Они работали на заводе, каждый — по сажени роста. Ночью они пришли к хате того мужика, который побил Серёгу, и стали его вызывать.
Мужик этот был храбрый и находчивый. Он взял большую макитру и, держа её перед собой, открыл дверь. От града камней макитра разлетелась на куски, в его руках осталось только донце…
Старый Гавриленко работал в карьере и был большой выпивоха. Он часто танцевал под аккомпанемент моей гитары до тех пор, пока мои пальцы не могли уже касаться струн, и всегда перетанцовывал меня.
Наш сосед, валах Арифей, повздорил с ним, но, будучи слабосильным, отомстил Гавриленко вот как.
Была поздняя осень, и во дворе стояли огромные лужи.
Гавриленко попросил у Арифея четвертак на водку, но тот пообещал поставить полбутылки, если Гавриленко искупается в луже.
И Гавриленко согласился.