Третья рота
Шрифт:
XVII
Мы шли от Донца в гору.
Юзефович, мой школьный товарищ, шёл последним за мной с выломанной из изгороди палкой, имевшей на конце твёрдый, как железо, сучок.
Неслышно приблизившись ко мне, он что было силы огрел меня этим сучком по левой половине головы, за ухом.
Голова моя слегка закружилась, и я упал, нет, не упал, а сама земля подлетала ко мне, и почему-то справа, как стена… И я лёг на неё, как на тёплую, уютную и мягкую подушку.
Пролежал я, должно быть, недолго, но не видел, как удирал «бочонок».
— Что
Потом, когда в школе я узнал, как человек ощущает, стоит ли он, сидит или лежит, я понял, что удар Юзефовича на мгновение подействовал на жидкость в полукружных каналах среднего уха. Черепная кость за ухом не треснула, а лишь чуть вогнулась, сдавив слуховой нерв.
Я оглох на левое ухо, и с тех пор у меня в левой части головы постоянный шум, как отголоски звона, то усиливающиеся, то слабеющие.
«Бочонка» я позже поймал на том же Донце и тяжёлыми комьями ссохшейся земли загнал в капустник.
Удары глухо лупили по нему, а он, как хищный кот, оскалив острые зубы, прыгал по влажной земле и никак не мог прорваться ко мне сквозь гневный град комьев величиной с детскую голову.
XVIII
Мы шли через овражек, что у кладбища, мимо которого нам надо было пройти.
Было ещё темно, и снег под нашими маленькими ногами скрипел так остро и холодно…
Вдруг нам навстречу метнулись две большие чёрные тени.
— Давай деньги!
Мы плачем, не даём, а они повыше нас раза в полтора, сжимают нас своими тяжёлыми железными ручищами
Тот, что обыскивал меня, сказал:
— Я всё не отберу.
Но он отобрал все мои жалкие медяки, и я никогда не забуду хищной куркульской руки в правом кармане моих штанишек, руки с растопыренными пальцами, которая потом зло и победно сжалась в кулак с моим гонораром за колядки.
Ясное дело, что это были куркульские мордатые выродки, дети бедняков на такое дело никогда бы не пошли…
Наша сучка родила много щенят и издохла. Щеночки были слепенькие и беспомощно возились возле мёртвой матери, а потом стали сдыхать друг за дружкой.
Мне было тяжко смотреть на их муки, и я взял всех троих (остальные поумирали) в корзинку и понёс на кручу над Донцом, чтобы оттуда (круча была очень высокая) побросать их вниз, они долетят до земли и враз разобьются.
Глупый, я забыл, что внизу навозная куча.
Была ночь, беспросветно тёмная ночь, когда я, маленький и одинокий, взобрался под донецким ветром на кручу.
Я поставил возле себя корзинку, со слезами вытащил из неё тёпленького щенка, который тоже плакал и тыкался мокрым и холодным носиком в мои руки.
И в чёрной ветреной тьме я, с разрывающимся от жалости сердцем, поднял щенка высоко над головой, потом размахнулся и швырнул его вниз…
В глухой тьме мягко и страшно что-то шмякнулось о землю и закричало…
Я думал, что он умрёт сразу, а он кричал…
Оставшихся щенят я не бросил вниз, схватил корзинку и побежал с кручи на крики моего маленького братишки…
XIX
Осенняя ярмарка на выгоне за селом, море цветов и красок, выкриков, и всё это многоцветье кружит концентрически расходящимися волнами.
Пахнет борщом и колбасой — тут же, под полотняными навесами, едят озабоченные люди.
Среди лошадей, которых расхваливают белозубые цыгане, важно, с видом знатоков прохаживаются, пощёлкивая кнутами с мощными кнутовищами, дядьки. И тут же, в этой красочной и многоголосой толпе, играют в рулетку, даже не замечая в своём зверином азарте эпилептика, лежащего под столом. Щёки его округло и туго надуваются, он тяжко и страшно дышит, а «ближние» грызутся над ним, как волки, за несчастные копейки, забыв, что у них под ногами стонет и мучается в припадке человек. Мы, мальчишки, часто крутили балки карусели, чтобы кружились седоки на деревянном коне. А за это нас по разу в день задаром катали на карусели под мотив песенки:
Где-то ласточки песня слышна, ветерочек траву чуть колышет…А из балаганов выбегают «на раут» бродячие артисты, созывая публику.
Хозяин зверинца на глазах у всех засовывает в рот скользкую и холодную голову удава, который пёстрой лианой обвивается вокруг его шеи, пояса и волной сбегает вниз.
Я купил за пятак билет и вошёл в зверинец. Мне было 12–13 лет, но я, не глядя на надписи, узнавал всех диких пленников, моих давних знакомых по Майн Риду и Густаву Эмару.
Особенно мне понравились обезьяны и их дети, которые, не обращая внимания на публику, меланхолически занимались пристойными и малопристойными делами.
Был поздний вечер, когда я, покинув зверинец, возвращался в свою родную хату, которую до сих пор часто вижу во сне, хотя мне уже почти шестьдесят два года.
Я научился ходить на руках, как ярмарочные гимнасты.
Сначала это у меня долго не получалось, и я часто расцарапывал до крови о землю скулы и щёки.
Но я упрямо продолжал своё и всё же научился. Тогда в селе не было инструкторов физкультуры. Я же не знал меры и поднимал тяжеленные камни на вытянутой руке, а главное, когда ходил на руках, то неправильно дышал, вернее, совсем задерживал дыхание. А потом, поскольку у меня не хватало терпения ждать, пока кровь отхлынет от головы, я подпрыгивал и всем вытянутым телом бился подошвами о землю, от чего всё во мне сотрясалось, как от удара грома… И так не раз и не два…
И вот однажды, когда я читал дедушке «Всадника без головы» (сам я был без головы с этими моими прыжками и хождением на руках), в сердце у меня что-то надорвалось, словно лопнула туго натянутая струна… Я захлебнулся… и продолжал читать дальше. А через несколько дней, придя как-то из школы, я потянулся к книжной полке, прибитой к стене у меня над головой, и почувствовал, страшно так почувствовал, что всё у меня в груди поползло вниз… И весь я, как связка туго натянутых струн, стал напрягаться всё сильнее, сильнее и, не выдержав этой муки, с плачем выбежал на улицу и, поднимая руки к звёздному небу, случайно коснулся сердца… Оно билось быстро, быстро.