Третья рота
Шрифт:
Вот Гнатко, с железными ручищами, иссиня-чёрными волосами и окаменевшими чертами лица. Он очень больно бьёт меня, чтобы я не матерился, а ночью мы ходим с ним в кухню спать с девчатами.
Вот беленький и нежный Вася Демский в убогом рыжем пиджачке расчёсывает пальцами свои волосы. Говорят, его пылко любила дочка помещика, а он её не любил и женился на простой дивчине с экономии.
Бурдун Даня, чернявый, похожий на индуса, он зажимает меня по углам и таинственно шепчет:
— Думаешь ли ты, Володя, о бедном народе? Как нам помочь бедному народу?..
И его
В селе Звановке жила моя бабушка, и я у неё проводил каникулы. Она была религиозная фанатичка и имела на меня большое влияние.
Ещё маленьким она водила меня в церковь. Над головами селян дрожало марево от их дыхания, пахло ладаном, холодом и свечками. Мне нравилось смотреть на стройные ноги ангелов, лики святых и синие горизонты за ними. Только мне неприятно было молиться богу и чувствовать себя его рабом. Он тяжко давил на мою душу и никогда полно и искренне не увлекал меня. Иногда ночью, когда все спали, на меня накатывало желание упасть на колени и долго молиться, но порыв исчезал, и я засыпал без молитвы.
В школе было много журналов, и меня увлекали напечатанные в них патриотические стихотворения. Я тоже стал писать стихи.
Сергей Васильевич объяснил мне, что такое стопы и размер.
Первые стихи мои были о боге и Руси. Апухтин и Надсон являлись для меня недосягаемым идеалом, и мои тетради были исписаны их стихами.
Начинал я писать по-русски.
Помню первые строчки:
Господь, услышь мои моленья, раскаянье моё прими. Прости мои ты согрешенья, на путь святой благослови. Милая родина, многострадальная, милая, светлая Русь. Я о спасенье твоём, лучезарная, жгуче и жарко молюсь.Ребёнок. Что я мог и что понимал в то безумное и страшное время?
В конце учебного года мать написала мне, что отец заболел и ей не на что жить.
Мне пришлось оставить школу.
Отец сухо и гулко кашлял, у него расширились вены, и он почти уже не вставал. Он прерывисто дышал, лёжа на рядне, и удивлялся, почему к нему так липнут мухи. А они уже чуяли мертвечину и черно облепляли его.
Спокойно ждал он смерти. Только глаза его, большие и светлые, были полны муки и ужаса перед неизвестным. Он страшно исхудал и был не в состоянии откашливать мокроту, она душила его, и мать вынимала у него изо рта полные пригоршни вонючей, зелёной слизи.
Ему было всего лишь тридцать семь лет, а он был обречён на смерть.
Он давно уж не говел и говорил, что попы дурят народ. Ещё он говорил, что если бы немцы нас побили, было бы лучше, они дали бы нам культуру.
А его ноги уже заливала лимфа, и одна совсем опухла и посинела. Перед смертью он попросил положить его на пол. Солнце садилось, и мы положили его у порога.
Он лежал на спине и страшно подрагивал острыми коленками.
Начиналась агония.
Приехала бабуся. Она плакала мелкими старческими слезами, воздевала кверху руки,
— Ох, Коля, Коля.
Я побежал за врачом, а когда возвращался назад, встретил мать и по её бледному, залитому слезами лицу понял, что отца больше нет.
Его любили люди, и за гробом шло всё село.
Мокрой от слёз землёй засыпали моего отца.
Дожди смыли печальную надпись на белом кресте, а потом и он сгнил вместе с костями того, кто дал мне горячее сердце и мятежную душу.
Я стал носить рыжий пиджак отца и поступил на завод.
Часто мы ездили с помощником маркшейдера на шахты и в душных, мокрых штольнях делали съёмки для чертежей.
Замурзанные шахтёры по колено в воде гоняли тяжёлые вагончики и, матерясь, долбили уголь. Иногда под дикий свист коногона пролетала цепочка вагонеток, и мы прислонялись к подпоркам, чтоб вагонетки нас не раздавили.
Самая страшная смерть — в шахте. Я не мог себе представить, как это можно умереть вдали от солнца с горой земли на груди.
Мы ходили согнувшись, и с непривычки я ударялся головой об «матки».
А когда клеть, как безумная, выталкивала нас на поверхность, наступал вечер, и звёзды, холодные и далёкие, светились над землёй.
XXVII
Сапожника Кривовяза (он действительно был кривошеий) провожали на фронт, и его брат пригласил меня на прощальный вечер, потому что у меня была гитара. Он сказал, что у них будет одесская артистка.
Когда я переступил порог хаты Кривовяза, то увидел девушку с красными розами на щеках, тонкими чертами лица и чёрными бровями, птицей влетевшими в мою душу, и моё семнадцатилетнее сердце сладко сжалось в холодный комок от одного счастья только смотреть на неё. Меня закрутил сладостный вихрь первой любви.
Было очень весело и грустно.
Поразила меня песня:
Козак від'їзжаэ, Дівчино-о-нька плаче. Куди від'їджаэш, Мій милий козаче!А он отвечает:
Я іду на той пир, де роблять на диво з крові супостата червоніє пиво.И мне казалось, что это не Кривовяз едет на фронт, а плачет по мне моя первая любовь (её звали Докия, Дуся).
И с тех пор, как только зазвучит во мне этот мотив, особенно то место, где «Дівчино-о-нька плаче», сразу же вспыхивает свет того мгновенья, когда меня пронзил молнией холодок счастья первой настоящей любви.
Мы играли в фанты. Пришла и моя очередь исповедоваться.
Я сел, а напротив меня на стуле — Дуся.
Нас накрыли большим платком. И Дуся спросила меня своим задушевным, грудным голосом в той сладкой и таинственной полутьме, где так волшебно светилось её навек дорогое лицо:
— Грешен?
— Да.
— Сколько раз согрешил?
— Десять раз.
По условиям игры мы должны были поцеловаться десять раз. Но мы потеряли счёт поцелуям, целовались до тех пор, пока с нас не стащили платок нетерпеливо дожидающиеся своей очереди хлопцы.