Третья рота
Шрифт:
Какой-то немец полез к девушке Серёги Дюжика. Она начала кричать, немец был толстый и сильный. Но Серёга сбил его с ног, схватил за штанину и блузу и стал бить об пол. У немца уже безжизненно болтается голова и кровь перестала идти из горла, а Серёга всё колотит его об пол.
Девчата сказали, что сюда идут немцы.
Серёга выскочил — и наутёк. Немцы, стреляя на бегу, бросились за ним. Они загнали его на кручу над Донцом.
Было уже холодно, и Серёга с разбега прыгнул вниз головой в Донец. Под огнём он переплыл осеннюю реку и вышел на берег.
Один из немцев тоже прыгнул в Донец, переплыл его, добежал до леса, но идти дальше побоялся и вернулся назад.
XXXII
Был май, и в село съехались тайные организаторы восстания против гетмана. Они предложили нам записаться в Бахмутскую комендантскую сотню, чтобы иметь в руках оружие и, когда разразится взрыв, присоединиться к повстанцам. Я записался с несколькими красногвардейцами.
Мы решили, ежели сотня подберётся не из того материала, разложим её.
В Бахмуте нас привели в казармы на Магистральной улице, и мы стали нести охранную службу.
Бунчужного, одного из тех, кто сагитировал нас вступить в сотню, вдруг сняли с должности, и он исчез неведомо куда.
Мы написали сотенному заявление, чтобы нам вернули бунчужного, потому что он хороший и нужный нам человек. Четверых нас делегировали к сотенному.
Он только глянул на наше заявление и от злости налился кровью. Зрачки его глаз стали колючими. Он холодно посмотрел на нас.
— Вы все арестованы. Вас отправят в австрийский штаб.
У меня похолодело сердце.
— Пане сотнику, мы же не знаем, в чём дело. Вы нам объясните. Просто был хороший человек, и нам его жаль. Можете нас арестовать, но знайте, что все мы были под пулями красных.
Выражение его лица смягчилось:
— Ваш бунчужный не может быть с вами, потому что у него сифилис. Я отпускаю вас, но знайте, что это вам не вольное казачество, и чтоб больше подобных заявлений не было.
Мы ушли, бледные и довольные.
Стали приезжать офицеры в золотых погонах. Они пренебрежительно смотрели на нас и говорили, что теперь их время. Мы хмуро глядели на них.
Казаки были покорные и забитые. Нам стало ясно: если их пошлют на крестьян, они хоть и с плачем, но будут расстреливать своих братьев. Мы стали примером и словом расшатывать дисциплину.
Был у меня товарищ, бывший шахтёр, он матерился и ходил к батрачкам, но только запоёт — море мурашек окатывает меня, и я млею от наслаждения.
Был вечер, и мы стояли с ним у открытого окна.
Напротив виден тихий домик с вишневым крылечком и синими ставнями. На крылечке сидит девушка и читает книгу.
Товарищ мой запел, и девушка подняла голову. Меня будто что-то ударило, я вздрогнул и, хотя не увидел её глаз, сразу почувствовал, что у неё те самые синие глаза, что так давно мне снятся…
А песня на своих огненных крыльях несла меня туда, где идут хлопцы с поля и «через тын склонилась
Я написал ей записку и передал с казаком.
Написал так:
«Я не спрашиваю, кто вы, не надо знать, кто я. Но мы будем писать, видеть и не знать друг друга. Это будет так хорошо.
Жемчужный».
Она мне ответила:
«Это будет так хорошо. Мы будем чувствовать друг друга. Это лучше, чем знать. Я буду писать вам изречения моих любимых философов и писателей.
Констанция».
И мы стали переписываться.
Мы допереписывались до того, что уже не могли не видеть друг друга. Когда все засыпали, я раздевался донага и писал ей стихи, каждый вечер по семь штук. А потом, лёжа на спине, представлял себе до физической боли её губы и глаза. Вот её лицо склоняется над моим, исчезают стены, и синие глаза заливают всё небо… Губы, тёплые и вечно знакомые, прижимаются к моим, и, как в молитве, замирает моя душа…
И в один из вечеров я вместо казака, обычного нашего почтальона, подошёл к калитке, где стояла Констанция.
— Вы уже приготовили ответ моему товарищу?
— Нет ещё.
Я больше не мог играть и подошёл к ней.
— Мне хотелось пооригинальничать, но из этого ничего не вышло. Давайте знакомиться. — И я протянул ей свою руку. — Жемчужный.
Она тихо вздохнула и едва не упала мне на грудь.
— Какие у вас глаза?..
И будто сквозь дымку далёкого сна, как музыка всех моих порывов и исканий, с губ её тихо слетело:
— Голубые.
Но её позвала мать, и она ушла от меня.
Отлетел новый день, и вечер тихой голубой походкой пришёл на землю. Теплом шумели деревья, и батрачки гуляли с казаками. Я на противоположном тротуаре увидел Констанцию. Она грациозным и нежным поворотом головы звала меня.
Но я не стал переходить улицу, а продолжал идти по своей стороне, чтобы никто не заметил, что я иду к ней. Мы шли к деревьям, где было темно и безлюдно.
И когда мы сошлись, я трижды поцеловал Констанцию, и её губы, как незаживающая рана, остались в моём сердце.
Она познакомила меня со своими родителями и братом. Это была скромная польская семья, и Польша, чтобы они её не забывали, подарила им на память золотые волосы и синие глаза.
Отец её, Ипполит Викентьевич, тучный и высокий, с гордо посаженной головой, был подобен золотогривому льву. Он работал в банке и за обедом говорил такие вещи, что все мы краснели и давились от смеха. Он говорил это так просто, это выходило у него так наивно и безгрешно, что нам совсем не было неловко. Я чувствовал себя с ним как дома, он был такой непосредственный, что его невозможно было не полюбить.