Третья рота
Шрифт:
Я их опередил, быстро пошёл навстречу первому, оттопырив в кармане большой палец руки, чтобы он подумал, что у меня есть оружие.
Когда мы поравнялись, бандит спросил:
— Спички есть?
— Нет, товарищ! — ответил я, спокойно и напряжённо проходя мимо него.
Так же спокойно я пошёл дальше, не оглядываясь.
И когда я удалился на достаточное расстояние и оглянулся, то в свете уличного фонаря увидел, что бандиты на углу Чернышевской сошлись и тот, второй, что-то быстро говорит первому и гневно размахивает руками. Но за мной они не погнались, потому что, как и Савва Божко с Кириленко,
А у меня его не было.
L
Ещё на фронте, в 1919 году, я читал стихи Тычины, но, кроме «Больше не увижу солнечных очей», ничего не понял. Потом, позже, его «Солнечные кларнеты» вошли в мою душу как море аккордов и дня, и ночи, и рассветов, и закатов. Он пленил и очаровал меня. Я жил только его образами, полными музыки и солнца, а то и трагическими, как трагедия моего народа, как я тогда думал.
Да. Ранний гениальный Тычина был учителем моей поэтической юности после Шевченко, Франко, Леси Украинки, Вороного, Чупринки и Олеся, ведь я учился у многих, между прочим, и у прозаиков, как поэт, но в основном я учился у моего народа, как и учусь у его песен, то трагических, то нежных, то полных такой героики, что сердце замирает от счастья, что я сын такого народа. Бесконечно благородного, рыцарского, который никогда никого не неволил, а только сражался за своё место на земле. Защищал свою родную Украину.
Так вот про Тычину.
Когда я познакомился с ним живым, а не в мечтах, моё представление о нём каким было, таким и осталось. Тонкий и стройный, зеленоглазый и нежный, он будто летел в моих глазах, летел в небо славы, коего он, как никто из нас, был достоин.
Это был 1923 год, один из первых годов нашей литературной молодости.
Как-то мы были на делянке деткоммуны имени Василия Чумака. Иван Кириленко, кажется, Божко и другие, всех не помню.
У Тычины, в его гениальном стихотворении «Воздвигне Вкраїна свойого Мойсея» есть такие строчки:
Од всїх своїх нервов у степ посилаю: — Поёте! Устань!Я ещё на фронте когда читал:
А справжня муза, неомузена, Там, десь на фронті, в ніч суху, Лежить запльована, залузана На українському шляху,—то думал, что т. Тычина сказал это обо мне.
А в строчках:
— Поёте! Устань! —я просто чувствовал, или мне так казалось, что он обращается ко мне, что с заплёванной душой, в сухую ночь лежал с винтовкой в руках я на кровавом шляху Украины…
— Поёте! Устань!И душа моя кричала великому поэту нашего народа:
— Если я чудом выживу, я встану!
Как-то странно переплеталась для меня во времени поэзия Тычины.
Но это было так.
Ведь в боях где-то в глубине моей души всегда жило предчувствие, что меня не убьют, что я ещё буду жить и петь.
Смерти я не боялся.
И буквально так позже сказал о себе Павло Григорьевич.
Я просто ужаснулся. Словно он — это я.
Но возвращаюсь на участок деткоммуны.
Павло Григорьевич лежал в траве и задумчиво и мечтательно смотрел своими волшебными зелёными глазами в небо, а иногда и на нас.
Я спросил его:
— Пришёл тот поэт, которого вы звали?
И Тычина ответил:
— Нет.
Но я не поверил ему.
Какая странная юношеская самоуверенность и вера в свои силы, не только в те, что во мне были, но и в те, что будут!
Потом ещё летели дни.
Павло Григорьевич бывал в семье Ивана Днепровского, куда заходил и я, и читал нам свои харьковские стихи о жестоких часах над головой, о кладбище…
И вдруг сказал:
— А что, как я высохну?..
Мы молчали.
Позднее Тычина сам ответил на этот тревожный крик своей души:
Глубинами не высохну, не обмелею…Да. Я любил и люблю Тычину как великого нашего поэта.
Хотя и люблю в нём не всё.
Много даёт он в печать так называемых поэтических отходов своей творческой лаборатории, которые беспокоили и беспокоят меня, потому что я знаю, какой это гигант, и становится больно, когда он иногда, и не совсем иногда, стреляет из пушек по воробьям.
Но, несмотря на это, Тычина — гений, и таким он есть не только для нас, таким останется и для наших потомков, если не умрёт наш язык, а вместе с ним не умрём и мы как нация.
LI
И вот Вера с сыновьями оставила меня. Она переехала в старую комнату, поссорившись со мной навеки.
Ну пусть мы поссорились. Но при чём же здесь дети?
Почему они должны расти наполовину сиротами?
Я никогда себе не прощу этого, как и сыны мои, отказавшиеся от меня,
Олег даже сказал, что, когда я умру, он не пойдёт за моим гробом.
А Коля резко и навсегда порвал со мной.
Жена воспитала их в смертельной ненависти ко мне. Она даже придумала лозунг для сыновей: «Рвать и презирать». Это у меня «рвать» и меня «презирать».
Ну что ж. Что посеешь, то и пожнёшь.
Тяжко обнажать своё сердце, но я иначе не могу. Моя рана не только моя. Сколько у нас семейных трагедий! Не счесть. Правда, их становится всё меньше. Это говорит об укреплении нашей страны, и в конце концов их не станет совсем. Я верю в это.
Верю в гармоничного человека коммунизма, который победит не только доисторического человека нравственно, но победит и саму смерть и станет Владыкой Космоса, победит пространство и время, станет бессмертным.
Опять возвращаюсь назад.
Как мне хочется сказать о тех, кого уже нет с нами. Кого вырвала из наших рядов кровавая рука, поднявшаяся на советский строй, о тех, кто чудом остался в живых.
Я написал поэму «Махно», за которую испил столько горя, что и потомкам хватит. В этой поэме я вспоминаю о Примакове, одолевшем Махно. И вот он, живой герой моей мечты, пригласил нас на встречу в дом Раисы Азарх, которая говорила нам, что она командовала боевыми участками фронта. А мне почему-то не верилось.