Тревожные облака. Пропали без вести
Шрифт:
Почему выбор пал на них? Соколовский, Дугин, Скачко… Почему именно они должны сегодня умереть?
Он вытянул правую ногу, порылся в кармане. Набрал щепотку махорки. Соколовский свернул цигарку, чувствуя острое покалывание в занемевшей ноге - это тоже была жизнь, затрудненное движение крови в его еще живой плоти. Он встал и побрел чуть припадая на ногу.
На кухне завтракал Штейнмардер. Он повернул голову на короткой, тугой шее, но посмотрел мимо Соколовского, в распахнутую дверь, туда, где сходились углом проволочные линии. Потом кивнул повару, и тот чиркнул спичку. Повар догадался - долговязого оставили
Их расстреляют из-за матроса Жарикова, который так необдуманно, так отчаянно пытался бежать. Соколовский сдружился с Жариковым, это в бараке знали все. И Мишу Скачко матрос выделял среди других и опекал, как умел, - грубо, неотступно. Но тогда - почему и Коля Дугин? Дугина матрос сторонился. Что-то раздражало его в Николае Дугине - красивом, приметном, хорошо сложенном парне с брезгливо поджатыми губами.
На проржавевших за осень и зиму шипах ограды, прямо против барака, еще висят черные клочья бушлата, шевелятся на ветру, как траурные вымпелы. Тело Жарикова, перебитое в пояснице пулеметной очередью, сутки грузно, карающе темнело на ограде. Деревянные лагерные коты, как в стремени, сидели на колючей проволоке. В этот день порывами задувал штормовой ветер, и руки, уже перекинутые на волю, покачивались, словно Жариков и мертвый хотел уйти отсюда или хотя бы коснуться пальцами нелагерной земли, откликнуться штормовому зову моря.
Из барака вышел Скачко. Он устроился рядом, на корточках, а следом появился и Дугин. Широко расставив ноги и сунув руки в карманы брюк, Дугин напряженно, всей спиной и затылком, прислонился к стене.
– Хорошо!
– сказал Скачко и вдруг почуял цигарку, которой уже не видать было в крупных пальцах Соколовского.
– Куришь?
Соколовский протянул Скачко окурок, и тот бережно взял его смуглыми пальцами. Странно, но его пальцы не менялись, точно такими были они, когда Миша попал в лагерь тяжеловатым на глаз увальнем - до войны его знали в городе больше по кличке Медвежонок. За лагерную зиму он исхудал, высох, кожа цвета вяленой воблы обтянула лоб и скулы, сжалась голодными, стариковскими складками у рта, крупные веснушки проступали на лице резко и неспокойно, без прежнего добродушия.
Он дважды неглубоко затянулся и, не глядя на Дугина, протянул ему окурок. Дугин не шевельнулся, и, помедлив, Скачко снова поднес окурок к бледным, словно навсегда озябшим губам.
– Вот подымусь, пойду прямиком, - сказал Скачко, - и сниму с проволоки лоскутья…
Все трое посмотрели на клочья бушлата, на валявшийся у ограды деревянный ботинок матроса.
– Я думал, обошлось, - проговорил Соколовский.
– Думал, забыли, крест поставили на матросе… Они тоже не все помнят… Не угадаешь, что им в голову взбредет.
– Зимой было лучше.
– Дугин стоял запрокинув голову, и товарищи не видели, какими печальными стали
– Зимой не до травки! Все по-честному, без обмана.
– Он коротко, зло повел головой. и судорожно сглотнул.
– Печенка примерзает к хребту. Все леденеет - руки, душа. Жизни нет, ни черта нет… И не надо!
Это чувствовали все. С приходом весны сердце сдавила небывалая еще тоска. Все бередило душу - запахи тающего в оврагах снега и вскрывшейся ото льда реки, почки на кустах бузины за сортиром, высокое голубое небо и нежная зелень холмов.
– Пойду и сниму, - повторил Скачко.
– Думаете, убьют? Посмотрим!
Соколовский увидел его сжатые губы и поверил. Вот встанет, сорвет с проволоки клочья бушлата и как ни в чем не бывало вернется на место. И такое случается. В жизни всякое случается. Но Дугин схватил Мишу за плечо, рванул к себе.
– На нервах играешь! На всех наплевать, да? Пусть хоть десятерых шлепнут, только бы тебе покрасоваться.
Скачко не стал вырываться: порыв прошел, и теперь он с испугом и удивлением смотрел на колючую проволоку.
– Жариков, Жариков!… - проговорил он, опускаясь на корточки рядом с Соколовским.
– Угораздило тебя, папаня.
Матрос называл его «сынком». При первом же знакомстве он заметил вытатуированный на правой руке Миши якорь и посоветовал ему держаться осторожнее:
– Ты руками не шибко помахивай: присчитают к флоту, тогда все, конец, суши весла, - сказал он не без гордости.
– У них приказ номер один - коммунистов и матросов - налево.
– А как же ты?
– удивился Скачко.
Жариков и сам недоумевал: немцы знали, что он матрос. Он не скрывал этого, да и как скроешь, если старенькая, обвислая тельняшка не закрывала синевато-сизого, небрежно наколотого фрегата, который несся к левому плечу, распустив поросшие седым волосом паруса! Жить, конечно, хочется, и ладно, что все так, но была и какая-то тревожная, досаждающая нескладица в том, что ты вот матрос, а немцы щадят тебя. Жариков обычно шагал в колонне, вызывающе распахнув бушлат.
– Тебя-то не тронули, - повторил Скачко.
– Хрен их знает!
– Жариков виновато пожал плечами.
– Психи они, не видишь, что ли?! А ты меня слушай, лучше поберегись. Они конопатых комсомольцев не любят, бьют и на развод не оставляют…
Матрос погиб три дня назад. Теперь настал их черед.
Трое у барака молчали. Мысль о матросе уже отлетела. Он был в прошлом, жил где-то в памяти, почти бестревожно, будто не дни прошли, а годы, - большой, рукастый, с неспокойными глазами, враз наливавшимися кровью.
– Зачем они тебя припутали?
– спросил вдруг Соколовский Дугина.
– Ты ведь не очень любил его.
Русые волосы Дугина, стриженные несколько месяцев назад, отросли одичало; грязные, жесткие, они нависали над лицом, как старая стреха над деревенской хатой. А лицо было тонкое и нервное: настойчивый, требовательный взгляд серых глаз, прямой, с подвижными крыльями ноздрей нос и четко очерченный рот, словно обведенный упругой кромкой. Он ответил не сразу, словно проверяя себя:
– Разве надо всех любить? Сердца не хватит.
Из-за угла барака выскочил Штейнмардер. Он с маху огрел кулаком Соколовского, затем Скачко, который хотел было подняться на ноги, но от удара повалился на бок.