Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик
Шрифт:
О, если бы она существовала, какой это было бы ему опорой! Быть может, не меньшей, чем однажды, в пору его юности, стала ему Россия. Угнетенный некоторыми злосчастными обстоятельствами детства, он до конца второго десятилетия жил в убеждении, что ему, одинокому и ото всех отринутому, противостоит враждебный мир, превосходящий натиск которого необходимо выдерживать каждый день заново. Из столь ложной установки, даже при подлинности переживаний, могло родиться лишь нечто извращенное и больное. И вот Россия, без долгих увещеваний, в одну ночь – буквально в первую же московскую ночь – бережно освободила его от злых чар этой его подавленности. Не склонная к самолюбованию, эта несуетная, кроткая
…И если я не противился любящим, то лишь потому, что из всех форм захвата одного человека другим признавал оправданной только поистине неудержимую. Будучи сам уязвим, я не хотел ставить любящую в положение избегаемой; однако всегда при этом я жаждал прорыва! Меня томило желание видеть ее окном в расширяющийся космос бытия. Окном, а не зеркалом…
…Все мои бунты и бегства, любимая, – свидетельства силы твоей. Не забывай об этом. Если бы я был свободен, если бы мое сердце не было, подобно звезде, в теснейшей связи с неопровержимым духом, – тогда бы каждое слово, из которого сегодня растет протест, жалоба, отказ, стало бы прославлением тебя, путем к тебе, гармонией с тобой, стремительным к тебе броском, гибелью и воскресением в тебе.
Когда бы я был человеком обычных занятий: торговцем, учителем реальных предметов, ремесленником…
Это – к тайне моей жизни.
Когда любимая весь событийный поток направляет к одной себе, в меня закрадывается ощущение некой неправды. Ей же кажется, что в неостановимую непрерывность потока может занести нечто, с чем я не слажу. Отчасти это – самоуправство, отчасти же это ее захватничество – выражение непосредственности ее бытия. Преобразовав ландшафт в душе любимого, она затем обживает в нем самое низкое место – долину, куда все стекает.
…Разве может любящая быть для меня не невинной? Вероятно, моим действительным прогрессом, шагом вперед (как если бы, сделав этот «шаг вперед», я покинул место, откуда мне открывалось именно то, что я утратил!) можно считать тот факт, что я уже не называю разладом нечто, вспыхивающее между моей работой и моей любовью, ибо разлад этот живет даже в самой моей любви. Да что там: как я раз и навсегда уяснил себе, моя работа – это и есть моя любовь. Как все становится просто! Вот он, как я понимаю, единственный реальный конфликт моей жизни. Все остальное – задачи.
…Пока это стоит между нами, я не знаю, как жить: я просто-напросто не в состоянии жить, когда вижу, что ты из-за меня несчастна, как если бы существовала возможность сделать тебя счастливой способом, какого ты жаждешь. Когда бы каждое мгновение я мог пребывать абсолютно безоглядным, следуя за любовной свободой! Но страх причинить боль любящему тебя – страшнейшая из тюрем. Страх этот уродует каждый сердечный порыв; не будь его, разве зашло бы у нас так далеко, что каждое свое уединение мне приходится испрашивать у нашего счастья как чего-то из ряда вон выходящего. В моей уединенности – этой святая святых моего бытия – усматривается бегство из нашей любви; да и могло ли быть иначе, если с самого начала на любви нашей лежал гнет твоих желаний сократить мои уединенья. Но откуда черпала бы ты силу, бьющую и перетекающую к нам из анклавов нашего счастья, если бы их не хранило одиночество мое?
Неужто до скончания дней я должен считать себя несчастным (нет горшей горечи, чем посеять несчастье в сердце, которое сам же сделал счастливым) лишь оттого, что любовь для меня отнюдь не столь простая и легкая вещь, чтобы я мог позволить себе пользоваться ею для возбуждения своей творческой энергии. Всегда был невысокого мнения о тех, для кого влюбленность – способ душевного разогрева. Что до меня, то мой труд сам по себе – бесконечно более любовь, нежели то, что один человек может затронуть в другом. В моем труде – вся полнота любви.
Потому-то взволнованность любимой кажется мне лишь частным случаем той любви, которая ни от чего не защищает и не приносит облегчения, напротив, – в своей непреходящей проблематичности она, устремленная к плодотворности, зримости и реализации всех своих к себе требований, добивается совершеннейших достижений. Скажи: то, что побуждает меня переживать все это не без известного надрыва, – не свидетельство ли аномалии или диссонанса в самой моей природной основе? Согласись, на такое жалуются не часто. Внимание большинства не простирается дальше наслаждения и ревности, и то, что приходится претерпевать в редких, подобно моему, случаях, я думаю, всегда будет принадлежать к сфере безымянного и невыразимого.
Немного тех, чей сердечный порыв не иссякает в объятиях; и когда бы они последовали за ним дальше, может статься, они увидели бы, как его парабола обретает по ту сторону поразительное ускорение, означающее нетерпеливую жажду преодолеть и это счастье тоже. И, взмывая дальше, эта траектория уходит в бесконечность, и означает она – знаешь ли ты, что она означает? – путь и тоску тех, кто просто не в состоянии перестать идти: русских пилигримов или тех кочевников-бедуинов, что бредут и бредут, опираясь на дорожные посохи из масличного древа… В объятиях может жить лишь тот, кто хотел бы в них умереть; образ своего пребывания на земле каждый выбирает по вкусу своей смерти (не обессудь за столь легкомысленно-чувственное выражение). Что же гонит этих людей в их бесцельное странствие по степям и пустыням? Предчувствие, что их смерти не понравится в их доме, что ей не хватит в нем места. Одна моя подруга-шведка, прожившая в полном одиночестве зиму на краю пустыни, писала мне: «…Пейзажи здесь такого размаха, что хватило бы места самой смерти. По крайней мере, на первое время…
… И все же, Бог мой, каким богатым и спокойным, каким цельным ощущал бы я себя сейчас, будь мне, вне всяких условий, дарована любовь, не обремененная ни надеждами, ни ожиданиями, ни притязаниями сердца, которое из страха неудачи неспособно приблизиться к счастью обладания.
А ведь когда-то не было у меня ни малейшего перед ней страха, не было ни хлопот, ни проблем – в те времена, когда она впервые явилась мне, полному несмышленышу. Так почему бы ей снова не оказаться сейчас со мной, быть может, уже превзойденной (и все же ничуть не менее живущей в настоящем, ибо разве найдется в ней что-то, что было бы преходящим?), а быть может вновь и вновь еще предстоящей…
… Устремленья и противостремленья: как же я от этого устал. Где сердце, что не искало бы во мне заранее спланированного им для себя счастья, но лишь дозволяло переливать в него то, что само по себе неистощимо из меня струится?
Но на это нет и намека. Ах, скорее бы эти боренья остались позади!..
…Если бы я мог позвать тебя… но тогда я разрушил бы то последнее, что осталось у меня: тот суд, который помогает мне узнавать себя. Не писала ли мне ты недавно, что я не из тех, кто может утешиться любовью. Так оно и есть. Да и много ли стоила бы для меня жизнь, идущая утешить себя?