Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик
Шрифт:
… Кому же, любимая, если не тебе, смог бы доверить столь тяжкие итоги моего сердца? И если они мучительны для тебя, подумай о муке, из глубины которой это вылилось на бумагу.
Милая, в наш нежнейший и, быть может, праведнейший час ты говорила, что могла бы вместить все виды любви ко мне. Так реализуй же ту из них, не знаю, как ее назвать, что усиливала бы во мне именно мою жизнь. Мне не убежать от себя. Да, впрочем, если бы я и отрекся от всего, что есть во мне Моего и, как о том я иногда мечтал, закрыв глаза, упал в твои объятия, затерявшись в них, – ты обнимала бы человека, отрекшегося от себя и, значит, не меня; нет – не меня.
Я не из тех, кто способен притворяться или превратиться в кого-то иного.
Лу.
Апрель – наш месяц, Райнер. Месяц, который соединил нас. И если апрель заставляет меня столько думать о тебе, это не случайность. Он вмещает в себе все четыре времени года, со всеми их проявлениями, – запах зимы и снега перемешан с припекающими солнечными лучами и осенними ливнями, которыми влажная земля поит бесчисленную рать потрескавшихся почек – и разве постоянно в земле не пульсирует весна, эта весна, которую ощущаешь, еще не увидев? Именно из этого всего родились тишина и очевидность, которые связали нас как нечто давнее-предавнее.
И если я была твоей женщиной годами, то именно потому, что ты был для меня первой реальностью – когда тело и душа неразделимы как бесспорный факт самой жизни.
Я могла бы повторить тебе слово в слово то, что говорил мне ты, заверяя свою любовь: «Ты единственно настоящая». Мы стали супругами раньше, чем друзьями, а сдружились не по выбору, а повинуясь узам заключенного в неведомых глубинах брака. Это не две нашедшие друг друга половины, а тот случай, когда целое с трепетом узнает себя в другом целом. Нам суждено было стать братом и сестрой, но еще в те мифические времена, когда инцест не превратился в грех…
Странное дело: вопреки нашей общности душ и невзирая на всю их музыкальность, певучесть, я совсем не понимала твоих первых стихов (потому-то ты меня и утешал, что все же сможешь когда-нибудь написать так, чтобы я тебя поняла). Но было одно чудесное исключение – среди стихов, которые ты мне посвятил, – и когда ты принес тот листок в мою комнату, в восхищенном порыве мне захотелось повторить тебе все твои признания, разве что без рифмы и в прозе. Разве не жило в нас обоих это таинственное заклинание – в нас, которые жили телом и несли его в крови, в каждом жесте своего существования. И потому по моей просьбе этому стиху нашлось место в «Часослове», появившемся через годы:
Нет без тебя мне жизни на земле.Утрачу слух – я все равно услышу,Очей лишусь – еще ясней увижу.Без ног я догоню тебя во мгле.Отрежь язык – я поклянусь губами.Сломай мне руки – сердцем обниму.Разбей мне сердце – мозг мой будет битьсяНавстречу милосердью твоему.А если вдруг меня охватит пламяИ я в огне любви твоей сгорю –Тебя в потоке крови растворю.Меня страшно расстраивало, что твоя поэзия в большинстве случаев не захватывает меня, и когда мне пришлось ненадолго покинуть Вольфратхаузен, чтобы выехать в Галлейн, куда меня звала заранее запланированная встреча, даже светло-голубая метель твоих ежедневных писем, преследующая меня синей печаткой, не могла поднять моего настроения. Но все моментально изменилось, стоило мне получить то чудное письмо, заполонившее меня радостью воспоминаний. Ты задумал средствами почты воскресить для меня нашу маленькую комнатку на нижнем этаже, где ты с комичной тщательностью закрывал деревянные ставни, чтобы не позволить никому подсмотреть внутрь, и делал это так старательно, что только единственная звездочка, пробивавшаяся сквозь деревья, доносила до нас капельку света извне. И когда мне принесли ту лирическую открытку, непроглядно черную от чернила, на которой ни слова не было написано и лишь выразительно светилась единственная крохотная звездочка вверху, сердце мое взмыло в груди радостное и крылатое, готовое реально принять ее за путеводную звезду на небосклоне, волшебную и прекрасную, и, рядом с подписью «Рене Мария», – такую настоящую!
И все-таки этот веселый случай не мог бесследно развеять непонимание. Я остро ощущала его, возвратившись. Мы думали про наши звезды, склоняющиеся к нам или отворачивающиеся от нас без поэзии и прозы, – и реальность с ее радостной ясностью и выразительностью не мог обеспечить никакой взрыв выражения чувств. Из всего, что было из нашей переписки полностью или частично уничтожено, этот фрагмент моего ответа на твою «звезду» сохранился на десятки лет в пожелтевшем конверте из Вольфратсхаузена:
Когда твое письмо мне принеслоБогатство чувств и слов полузабытых,Я ощутила вдруг, что ремеслоПоэта навсегда – быть неоткрытым.Ты – мой весенний луч, мой летний дождь,Ты – ночь июня с тысячей тропинок,Где бродит моего познанья вождьБез карт, без суеверий, без запинок.В последующие годы, по праву названные тобой «нашими русскими годами», наши тропинки еще вовсе не были нами протоптаны. И когда я возвращаюсь мысленно к этому периоду, сам выбор наших троп кажется мне магическим. Он позволил нам погрузиться в ту глубину, что звалась Россией для нас: мы проводили дни напролет в учениях и приготовлениях, надеясь на «русское откровение», – когда еще невозможно было определиться со временем путешествия, когда мы еще не имели четкого представления обо всем это. Но уже казалось, что мы коснулись всего этого сами, собственными руками; что-то проникало уже мощно в твою поэзию, но это что-то было еще безответственным: ему предстояло еще пережить желанную символизацию, как дар под российским небом, чтобы стать физическим символом того, что было в тебе и что толкало тебя к громкому крику освобождения твоей внутренней экзальтации. Этот крик был зовом к Богу как месту, где пространство сворачивается до единой картины, внутри которой царит неизмеримость в самой маленькой вещи и каждая вещь становится выражением боли поэта в гимне или в молитве.
Сначала то, что мы переживали в России, даже не требовало своего выражения: оно изливалось в чувствах непринужденно и полностью; литературное отражение этот опыт обрел позднее. Такие обстоятельства приводили к созданию того или иного пережитого мифа, часто – на почве совершенно неприметных событий. Невозможно было бы никому пояснить те детали, которые нас так сближали. Например, раскрыть значение того луга возле села Креста – Богородское в предвечернем солнце, или коня, возвращавшегося с вечерним стадом домой, и, как наказание, тащившего за ногой полено…
А помнишь еще комнату позади Кремля, где мы словно погрузились в язык могучих колоколов, хотя те и молчали, ведь в Росси они всегда молчат, – даже тогда, когда их раскачивают.
Нередко бывает так, когда два впечатлительных существа усиливают восприятие друг друга – чужое впечатление изнутри пронзает душу, словно собственное. И тогда этот удвоенный резонанс придает ощущениям беспримерную уверенность и твердость. И глубину этого сопереживания не уменьшало то, что для меня позади всех ощущений стояло нечто иное, чем для тебя: непосредственная радость открытия родины, которое мой ранний отъезд за границу отложил для меня на многие годы. Для тебя же это был новый творческий подъем, перемена, происходящая в твоем поэтическом бытии, вновь открывая то, чего ты так ждал – и если твоя дальнейшая жизнь отступалась от этого открытия, тебе грозила утрата твоей оригинальности.