Три минуты молчания
Шрифт:
— Ну, Шурка, поглядим, какую ты нам рыбу нашел. Так уж говорят рулевому: "Посмотрим на твою рыбу", хотя он, конечно, не ищет, делает, что ему велят. И Шурка ответил, как будто извинялся:
— Эхолот, ребята, верещит — аж бумага дымится. Ну, черти его знают, может, он планктон [32] пишет.
Может быть, и планктон. Это мы завтра узнаем. А пока что — оба прожектора зажглись, вся палуба в свету, а за бортом чернота египетская, брызги оттуда хлещут. Мы разошлись по местам, позевывая, поеживаясь, упрятали шеи в воротники. А мое место — у самого капа, надо отдраить круглую люковину у вожакового трюма, в пазы уложить ролик, через него перебросить
32
Планктон — скопление мельчайших плавающих водорослей и рачков.
В трюме зажглась лампочка, и в первый раз я его увидел — мой вожак: из желтого сизаля, японской выделки. Толщиной в руку удав. Валютой за него, черта, плачено. Он еще на вид шелковый, не побывал в море и пахнет от него "лыжной мазью". А завтра придет ко мне серый и пахнуть будет солью, водорослями и рыбой. И сети тоже запахнут морем, зелень на них потемнеет, и порвутся не в одном месте, латать мы их будем и перелатывать.
"Маркони" нам уже музыку врубил — не слишком громко, чтоб мы команды не прозевали, но как раз для поднятия духа. Дрифтер воткнул нож в палубу и натянул белые перчатки. Да, сказать кому — не поверят, что мы на выметку выходим под звуки джаза и в белых перчаточках. Но уж такая работа бывает тонкая, в брезентовых варежках ее не сделаешь. А перчатки эти — просто некрашенные, и рвутся мгновенно, пар сорок он в клочья сносит за рейс.
Кеп вышел из рубки на крыло. Но не спешил, ждал верную минуту. Наверно, холодно ему было стоять на крыле — не от ветра, а от того, что все смотрели с палубы. Штурман тоже на него смотрел, грудью привалясь к штурвалу.
— Скородумов! — кеп закричал. Дрифтер приставил ладонь к уху. — Какие поводцы готовили?
— На шидисят метров!
Кеп подумал и махнул рукой. Ладно, мол, пусть на шестьдесят. Это серединка на половинку. Обычно от сорока до восьмидесяти заглубляют сети. Тут уже эхолот не поможет — он-то эту рыбу нащупал точно, да мы вперед должны забежать, а как узнаешь — поднимется косяк или опустится, покуда он к нашим сетям подойдет? Море до дна не перегородишь, вся-то сеть — от верхней кромки до нижней — двенадцать метров, попади-ка в эти двенадцать, угадай, на сколько их заглубить!
— Боцман! — опять он крикнул. — Поднять штаговый!
И на фок-мачте, по штагу — к самому клотику — поплыл фонарь с черным шаром. Шар виден днем, а фонарь — ночью. Это значит, мы застолбили косяк, просим других не соваться. Какая б там ни была рыба — она теперь наша, мы ее будем брать.
А штурвал уже положен круто на борт, и пароход летит с креном, чуть не черпает бортом. Описывает циркуляцию. Секунда, еще секунда, и кеп кричит:
— Поехали!
И тут-то все началось. Дрифтер нагнулся, сграбастал всю бухту разом, швырнул ее через планшир. За нею полетели три концевых кухтыля, шлепнулись, зацепились за воду, запрыгали на черной дегтярной волне и — пропали из глаз. И тут же пополз мой вожак — сначала как неживой, а потом зарычал, заскрежетал роликом. Желтый он, пока еще желтый, и вот выползла первая, чернью намазанная, отметка.
— Марка!
Дрифтер уже присел с поводцом в руках, обметывал вокруг вожака выбленочный узел. И на марке — одним рывком! — затянул его, а сам руки в сторону. Первые-то марки легко идут, и у него, и у меня, я их поначалу различал стоя, а потом они замелькали, вожак уже пошел вразгон, и мне тоже пришлось присесть — различать их при лампешке в трюме. Там этот черт носился кругами, отлипая от бухты, змеился тяжелыми кольцами и вылетал с рычанием.
— Марка! Еще марка!
Серега снимал поводцы с вантины, подавал дрифтеру по одному, — но это работа нетрудная, у всех у нас работа нетрудная, а вот у дрифтера главное дело в руках. Привяжи их, попробуй, когда вожак уже разогнался. Его теперь всем хором не остановишь. Зацепится — выворотит к чертям горловину, а она литая, чугунная.
— Срост идет!.. Прошел… Марка! Еще марка!..
Я один из всех палубных имею голос. Даже кеп молчит. Его дело сделано. "Поехали!" — и больше ничего не поправишь. Он постоял и ушел. Ни один кеп не ждет конца выметки. Да и что тут смотреть, завтра посмотрим.
Кухтыли танцевали на волне и пропадали за рубкой. Струились через планшир сети, три километра сетей, — все, что мы тут навязали, уложили. Мы их провожали торжественно, как линейные на параде, — как будто бы с ними уходили и все наши глупости, страхи и тревоги. Я-то знаю, что каждый теперь чувствует. Я ведь на всех местах стоял, а теперь вот стою вожаковым, покрикиваю:
— Марка! Срост! Еще марка! Еще!..
Я и в кухтыльнике был, кидал на палубу кухтыли — там теперь Алик. Подавал их, как Димка теперь подает, помощнику дрифтера — привязать к верхним поводцам. И, как Васька Буров и Шурка, я расправлял сети, сторожил их, чтоб шли без задева. Только вот вожаковым еще не был. Крупные перемены в моей жизни, я прямо растроган, не скрою от вас!
Пожалуй, отсюда мне лучше всего всех видно. Они ко мне стоят спиной или боком. Смотрят в ночное море, куда уходят сети. Смотрят, не отрываясь. Стоят, расставив ноги, на кренящейся палубе, воткнув в нее ножи. И, облитые светом, мы сами светимся, как зеленые призраки, — нездешние этому морю, орловские, рязанские, калужские, вологодские мужики. Летим в черноту, над бездонной прорвой, только желтые поплавки оставляем за собой.
Однако работа есть работа. Она когда-нибудь кончается. Все меньше сетей на палубе, и бухта вожаковая все ниже в трюме.
— Много там? — спросил дрифтер. Совсем он упарился. Почти сотню узлов навязал.
— Сейчас отдохнешь.
И все зашевелились, забормотали кто о чем. Вот и последняя марка вылетела. И тут уж, кто мог уйти, повалили оравой в кубрик. А мне еще чуть работы — люковину задраить, сходить на полубак, посмотреть там, чтобы стояночный трос лежал бы на киповой планке, не терся об планшир. Когда я вернулся, Алик и Димка стояли посреди палубы. И бондарь заливал бочки забортной водой из шланга. Все стихло, ветер сразу улегся — мы уже лежали в дрейфе.
— И больше ничего? — спросил Димка.
Они думали — час уйдет на выметку. А прошло, если хотите, минут десять.
6
И тут стало видно, что и другие все выметали — англичане, норвежцы, французы, фарерцы, наши таллинцы и калининградцы. Все теперь стояли на порядках, ни один огонь не двигался. Россыпь стоячих огней. И отовсюду музыка, со всех судов.
Я сбегал переоделся в курточку и вышел — "погулять по проспекту", пока там в кубрике не улягутся.
Алик пришел ко мне на полубак, сел рядом на бухту канатов. Там еще были штуки три, принайтовленные по-штормовому, однако сел на мою. Тоже погулять вышел. Гуляем и молчим. Вот это самое лучшее.
— Красиво! — он мне говорит.
— Угу!
Оно действительно было красиво — когда прожектора погасли и стало светлее от звезд и топовых огней. Но скучно же говорить про это. Он засмеялся.
— Много лишнего говорится, верно?
— Ой, много.
— Но я не об этом, — он кивнул на море и на огни, — я про выметку. Это, правда, красиво. Я сверху смотрел, из кухтыльника. Грандиозно, старик! Все прямо как викинги… Свинство, если завтра пустыря потянем.